а у поэта не должно быть! Во всяком случае так думают многие, хотя не всегда проговариваются насчёт этого вслух. (Но и мы ведь не дураки: действия глядим, а не слова слушаем!) Спать поэт должен, разумеется, там, где листопад постелет, а небо укроет. Если, конечно, он вообще должен спать, хотя и это ему совсем не обязательно. Но довольно, довольно. Не отпираюсь, что отдала должное горячему блюду. Ведь ещё скоро ли удастся путём поддержать силы? В дальнейшем читатель узнает, что не скоро. К тому же — «Завтра была война»!
…После того обеда — полный обрыв памяти. (В смысле воспоминаний.) Как если бы та, вполне добропорядочная, еда была зверской выпивкой, а сама я — запойной пьяницей! Которая, враз опорожнив стопку, вдруг проваливается в долгое тёмное забытьё, небытию равное… Во всяком случае почти равное сну Рипа ван Винкля[19], — если уж не по длительности, то по глубинам… На самом деле никакого забытья, разумеется, не было. Просто дальше, наверное, не было, — долго уж потом не наблюдалось тех впечатлений. Не каждый день встретишь в лесу Пряничный домик, — может быть, этим-то и ярко, и увлекательно малообеспеченное детство? Не каждый день выдаются явления столь выразительные, как — с титанами и шефами, — в пышных снегах столовая или странная старинная кухня — с треском искр, подобным разрыву петард… Не каждый день! И потому последующие впечатления поневоле меркнут по сравнению с ними. И потому кажется, что затем наступил сон.
Долго ли, коротко ли длилось относительное процветание нашей семьи, — мы узнаем после. А пока… от санатория мы получили необыкновенно уютный дом, одноэтажный, бревенчатый, а всё равно ДОМ (то есть не изба), с двумя выступающими вперёд с обоих углов тамбурами и крылечками.
Правый тамбур сразу вводил в курс дела, — то есть в нашу угловую комнату. Но выйти-то из неё можно было и по-другому, а именно — через небольшой светлый коридор, который вёл как раз ко второму (левому) тамбуру, — вот нам и другой выход на улицу! Соответственно — выход уже общий, а не только наш, чуть не сказала я, но это было бы не совсем верно. Ведь кроме нашей семьи никто больше в чудесном убежище не селился, если не считать некую незнакомую библиотекаршу, — «не считать» которую, впрочем, было нельзя! Потому что её дверь помещалась как раз МЕЖДУ нашими двумя дверями. Одна из которых вела в нашу общую (скажем так) комнату, а другая — в папин рабочий кабинет.
Я не могла постичь: почему «она» поселилась не за нами и не перед нами, а в аккурат между нами, точно бельмо в глазу? Кто она такая, кто её сюда сгрузил и всобачил в самую середину чужой для неё фамилии? И почему она сама так охотно встревает — со своей дверью — в нашу семью?! В самый центр между детьми и родителями, между нами и нами! Разве не в сто раз лучше, — кабы две наши родственные двери шли подряд, а не вразброд? И при чём тут какая-то библиотекарша?!
Может быть, это так называемый «детский эгоизм» говорил во мне? Думаю, что на этот раз — нет. В виде исключения — нет. И кто же обрадуется «добрососедству», похожему на подселение или вторжение? Хотя никто и слова не скажет, если сосед — в своём праве. Вот и я при всех моих (очевидно, уже тогда наметившихся!) варварских несовершенствах вовсе не об изгнании соседки мечтала, а всего лишь о НЕСМЕШИВАНИИ ПРОСТРАНСТВ, о НЕ-ПУТАНИЦЕ дверей. О каком-то, как я его понимала, порядке в мире. Где я впервые столкнулась тогда с этаким микрокосово — в микрокосме своей семьи! Словом, на месте той библиотекарши — сама бы я так не сделала. Поселилась бы и сама на краю, — ведь так даже интересней! Ведь как таинственна всегда в сказках, как занимательна — «хижина на самом краю города»! Или деревни! Я была больше чем уверена, что за дверью между нами и нами живёт враждебное сказкам, неестественное существо.
Тем не менее, наверное, к лучшему, что я не оглашала свою досаду, негодовала молча. Наверное, это удача, что отец, который жил для всего человечества, этих моих гадких мыслей не знал! Навряд ли он разделил бы мои новые воззрения, а я ничего не сумела бы объяснить. Отец бредил коллективизмом и, как «суровый Дант» — сонета, не презирал даже, кажется, и самого общежития! Во мне же этого коллективизма — не было никогда и маковой росинки; я была на редкость необщительна и неисправимо дика. Правда и то, что я знать не знала: чем именно можно вызвать «гнев отца» (он нас никогда не наказывал), и молчала я не из страха, а всего лишь по необъявленному обычаю всех детей: скрывать, замалчивать именно то, что кажется особенно серьёзным и трудным.
Ангел ночи.
Рисунок Новеллы Матвеевой. 1942 г.
Впоследствии я не могла разгадать этот феномен даже на собственном бывшем примере. И опыте! А недавно мысль о непонятной скрытности детей встретила у самого Честертона.
А может быть, в путанице дверей, что так возмущала меня на первых порах вселения, не содержалось для нас ничего обидного? Может быть, библиотекарша-то была из бедных, и следовало здесь не о дверях подумать (как в моей, тогда будущей, пьесе «Трактир „Четвереньки“» о дверях только и думает моя героиня Веста!), но о самой соседке: что за личность? А если не злая? И вопрос дверей тогда станет лишь вопросом привычки? Возможно, у меня просто не было чутья на людей — ни очного, ни заочного, — а нечего и говорить тут о каком-нибудь предчутье? Позволяющем порой даже малому ребятёнку (и прежде всего — ему!)
Как знать, как знать… Быть может, всё и на самом деле было сложней? Или, наоборот, гораздо проще?
Может быть, да, а может быть, нет. Может быть, не здесь, но в главе под названием «Синдбад Мореход и другие» всё и откроется? Может быть, да.
Проходила зима, но мы ещё застали (и нас ещё застали) кое-какие из её весёлых примет.
Комната у нас хотя и угловая была, но ещё угловей (и ещё правей) находилось и почти вплотную к дому примыкало некое совсем небольшое и необитаемое строение. «Без окон без дверей» (точно огурец или трактир «Четвереньки»), Вроде сарайчика для сбережения топлива (или для привидений!). Эта безвыходность заброшенного сарая — не есть ли всего только плод моей тогдашней ненаблюдательности? Или вход-выход был просто сильно завьюжен? И верно: был. Но расчищать не хотелось. В белизне зимы сарайчик был слишком чёрен; ветхость и мокро-льдистая непроницаемость его общего вида не могли не отталкивать нас от расследования: есть ли «луч света» в этом «тёмном царстве». Да не очень-то и нужны были нам окна-двери: нас интересовала КРЫША! Для сестры (а значит, и для меня) она явилась бесценной находкой! Обогнув дом, мы по насту снежного заноса (или по какому другому — не помню — приспособлению) взбирались на её верхний, высоко поднятый край и, сидя на подошвах, съезжали — по ледяной кровельной поверхности — к её нижнему краю. Спускавшемуся, наоборот, так низко, что, съехав, мы оказывались в аккурат рядом с нашим крыльцом — на уровне самой нижней его ступеньки… И-и-ихх! И какой же русский не любит быстрой езды?!
19
Рип ван Винкль — герой одноимённой новеллы американского писателя Вашингтона Ирвинга (1783–1859). Отведав тайком напитка забвения, принятого за водку, Рип ван Винкль проспал 20 лет, а проснувшись, не узнал родные места.