Оле Лукойе.
Рисунок Новеллы Матвеевой. 1945 г.
Ой, мало в юны лета мне песен своих серебряных спел соловей с приречных кустов! Не удержала я коня беспричинной Радости — пропал мой конёк за краем хлебов… Но не забыть мне и того краткого времени, когда я ещё верила, что все стрекозы на свете: и те и эти! стрекозы-старики и стрекозы-дети — звали меня летать!
— Такое юное и уже такое дерзкое самомнение?
— Нет, мадам. Самомнение ни при чём. А что до идеи полёта — это не я; это ОНИ ПЕРВЫЕ начали! Там, далеко, над площадкой между храмом и нашим домом, они ПЕРВЫЕ выстраивались передо мной в воздухе — для ответственных переговоров — в одну неровно трепещущую линию… (так, по крайней мере, продолжало мне твердо грезиться, хотя, наверное, на такую шеренгу их там всё-таки не хватило бы!) и звали, уже ТОГДА — ПЕРВЫЕ ЗВАЛИ: «Подойди! Подойди!..»
Во всё это тем проще было поверить и тем невозможнее не поверить, что Действительность превосходила Мечту. Судите сами! Наряду с дерзкой выдумкой, с «дичью», разве нет здесь и невыдуманных совпадений? Давно ли эти знатные дамы, умеющие летать, принимали меня у себя на звенигородской земле? И вот я снова у них! У их слегка сварьированных мускатовских двойников! Я в центре их круга. У меня особенная (как для приёма) одежда. У меня (как по условию!) один с ними танец и одна с ними песня! В ней записана, конечно, моя судьба… ах да! — с точки зрения реальности это-то снова не факт? Но… но разве танец, когда я в него вступлю, не оторвёт меня и вправду немножечко от земли?!
Если же скажут, что все эти совпадения так себе… не с жизнью… и не по шву… и слабо документированные… и, словом, некачественные, бракованные всё совпадения, то я скажу вам, я отвечу: есть в запасе ещё одно… Только одно, зато настоящее! Можно сказать, заслуженное, без страха и упрёка, всем совпадениям совпадение! Есть чем прожить (а дуновенью — с чем унестись за окоём)!.. То есть? То есть не забыть бы тут важную толстовскую строчку, посвящённую СПЯЩЕЙ МАТЕРИ. Спящей ДНЁМ или утром! (Ночью ведь не бывает стрекоз!) Каковое совпадение с жизнью и убеждало меня лучше всего остального, что песня о лозах — это, собственно, песня О НАС, о нашей семье… ЭТО ведь НАША мама, именно она обычно днём спит. А перед тем отпускает нас поиграть со стрекозами…
Играть можно, летать нельзя, смутно подсказывали стихи. Можно и полетать, пока она спит, подстрекали стрекозы стиха. Не то я не убегала бы к ним с понятием некоторого запрета в душе, как мальчишка к индейцам! И как я ни минуты не сомневалась, что я-то и есть то песенное Дитя, так не сомневалась я и в том, что это ЕЁ, конкретно — Надежду Тимофеевну Матвееву (в девичестве Малькову) ни за что не надо будить. А надо спешить бежать, спешить играть, а главное, «пока не проснулася», поскорее учиться летать у этих глазастых на их индейской территории… Вот я и убегаю к ним туда. И для меня, значит, нет вопроса: «Почему это нужно мне?» Но я никогда не спросила себя: «Почему это нужно стрекозам?»
продолжали между тем детские голоса, —
Девочкам так явно нравилась их роль подзывающих, что вряд ли они задумывались о некоторой, быть может, служебности этой роли по отношению к подзываемой. Когда задумываться? Надо петь, танцевать — это так увлекательно! Не задумывалась и я, отчего я в центре: для меня это было естественно — ведь же и на других танцах (например с обручами) я всегда была прима. Страшиться же какой-то ревности со стороны Стрекоз, их недовольства социальным неравенством в условиях танца тоже вроде не было оснований. Для этого у меня у самой была слишком подчиненная (по-своему) роль; подчиненная ИМ ЖЕ. Какая-то странная: сразу и первая и последняя. С одной стороны, моё место — самая середина, и всё роится вокруг меня. А с другой — я одна в этом действе не пела, одна некое время простаивала (я уже только к финалу опять примешаюсь к танцующим); одна не умела ЛЕТАТЬ. Мне одной было смиренно воспринимать преподаваемую мне науку, когда другие, считалось, уже знали её. Так что никто здесь не был общественно ущемлён. Я тоже. Мне и в мысль бы не пришло, что учиться летать — унизительно: наоборот — это так чудесно! Единственная ученица шести летучих учительниц, я условность искусства воспринимала так серьёзно, как если бы над всеми нами уже веяли крылья Предназначения и как если бы я уже знала — своё!
И танец продолжался, и музыка звучала, и девочки всё манили к себе Дитя; подбегали и манили вблизи; отбегали и манили издалека, и снова сдвигали круг: «Дитя, подойди же!..». Но оно к ним не шло, потому что основные слова ещё не были спеты.
И это была чистая правда. Я сама видела: у нашей речки Вори — с этим её сырым и свежим, вечно праздничным запахом тины — действительно берег отлогий. И там в самом деле светлое песчаное дно! С некоторыми камушками, начинающимися ещё на суше… И с поразительно точными по рисунку лодочками речных раковин, полузарывшихся в песок — сначала на суше, потом тоже и под водой… И так занимательно просвечивающими оттуда — из-под зеленоватых неторопливых водяных колебаний. Обычно я собирала их (сначала сухие которые), вытряхивала из них песок (так, находившись по берегу, вытряхиваешь песок из собственного башмака) и выуживала их затем из воды, хотя там они упирались в дно (а кроме того, я сильно боялась пиявок).
И вот — на мыслях моих о той мускатовской речке (от Детсада, правда, не видной); на самом-самом её дуновении; на сигнальных для меня словах «песчаное дно» я, подобно всем уважающим себя земноводным, наконец обретаю крылья! Кто меня звал? Я здесь! Вот и научили меня летать! И я снимаюсь обрадованно с места, словно и впрямь отрываясь от земли… Хоровод расступается, уступает и мне местечко среди Стрекоз. Торжественное посвящение меня в Стрекозы свершилось… Я теперь уже не Дитя — я теперь как все! И я делаюсь необыкновенной, как все, и танцую — летаю вместе со всеми…
Повернувшись и легонько топнув ногой в тряпочной тапочке (а это почти босиком), я останавливаюсь, чутьем угадывая финал. Музыка смолкает. Дядя Петя-баянист, всё время неопределённо улыбающийся куда-то в светлые санаторные дали, поправляет на плече ремень баяна. Девочки бросаются врассыпную. А я всё стою. Теперь, уже завербованная в Стрекозы, я вновь неподвижна. И мне как-то неловко, что меня сразу бросили.
Да. В песне всё совпадало с жизнью по части воды и рельефа, отлично известных мне по нашим местам. Ну так я же и не сомневалась, я ВСЕГДА знала: всё совпадёт! Но, что касается выражения: «Мы так тебя любим давно», — в самом ли деле детсадовские девочки любили меня? Как это было предусмотрено в ПЕСНЕ? Я, конечно, догадывалась, что это-то не входит в их обязанность. Не настолько же сковывали меня предрассудки собственного изобретения, чтобы и этого не понимать. Не так сильно проницало меня током суеверий, как были плотно наэлектризованы роком герои древнегреческих трагедий — до такой крайности с вещими настроениями не доходило. Ясный отчет отдавала я себе в том, что вода водой, а рельеф рельефом, но отношения людей — это что-то совсем другое. Мне вообще рано пришлось в этом убедиться. И всё же… Как было с первыми этими разочарованиями согласовать, примирить тот первый, совершенно негаданный, вещий настрой? Так, чтобы сплошь вся песня сбывалась, а не только через вторые строчки? Нарочно, специально думать об этом я ещё не умела, но всё чаще пребывала в некой растерянности. Пока Божественный План вновь не давал о себе знать через радостно-узнаваемые сигналы того или иного Искусства.