Я увидела, что какая-то очень сутулая баба (не то в платочке московском, не то в чепце европейском — явно где-то за мельницами далёкими выуженном из жижи) присевши, выхватила из тумбочки мои капиталовложения! Полмига назад, собираясь уйти, я только и успела заметить, как эта карга — в переднике аж до мостовой! — переметнулась вдруг по-мышиному с противоположного тротуарчика на «мой», — как тут же она скрючилась возле тумбочки и жестом ненавистнического остервенения и превосходства, глядишь, обокрала меня до нитки! Да, да! — она проделала это с видом даже наставительным; а чего я, дескать, ждала? «Так в высшем решено совете»! Историей самой предрешено, что всё к «народу» перейти должно! (Хотя воровка из городского отребья к народу никак не относится, если, конечно, не считать домашнюю стирку на самоё себя — за народный промысел.)

Я! — вот именно я теперь — из настоящих низов, — так могла бы я подумать, не будь самая мысль моя в параличе от бессильного гнева. Было от чего и в паралич войти! Взгляды воровки, видимо, в аккурат совпадали с её нуждами, а убеждения — с потребностями, и потому свою вылазку она рассматривала, как подвиг. Собственная подлость в её глазках-точках выглядела, конечно, как бичующая сатира в действии! То есть революционно. То есть почти величаво. Нужды нет, что сама почтенная мятежница была похожа на крысу и только-то. Главное, что, обкрадывая меня, она вроде бы выводила меня же на чистую воду (ах, если бы ещё и на хлеб!), как зарвавшегося прислужника Чистогана или, лучше, как родную племянницу заокеанского дяди Сэма. Пафос воровства заключался, одним словом, в том, что надо мной, так сказать, склонилась Немезида[26], верша революционную казнь через маленькую национализацию моих примерно ста пятидесяти р. — и пусть я только попробую что-нибудь в этом нарушить!

— Зачем, — спросили бы у меня герои моего «Союза Действительных», — зачем с приснившимися связываться, как с настоящими?

А я и не связывалась. То есть бросила их, как только заметила, что они — снятся. Но, может быть, находясь где-то на грани пробуждения, а то и почти наяву, я не удержалась, — чтобы не застенографировать всего, что могла уловить из мелькающих смыслов сна. И всё-таки в руках у меня осталась уж слишком беглая летопись чего-то! сводящегося всего лишь к чему-то. Вроде крысьего согбенного улепётывания с ношей, о коем не бывает ведь ни трактатов, ни стихов, — разве в два стишка уложиться? —

Свершилось:
Я кошелька решилась!

Но, кроме шуток, — ведь я не об этом! Да: вслед мегерушке, вновь мелко перебежавшей на свою сторону улицы, я готова была послать множество страшных античных проклятий, но ведь только потому, что во сне и сам бываешь смешон, — смешней, может быть, всего, что тебе же и пригрезится… Но и не об этом я! И пусть — во избежание путаницы — наяву останется (наяву авось и пригодится) мысль, что все попутные внушения зряшны; что состоялось всё-таки воровство, а не что-то другое, присочинённое сбоку. И что убегание с награбленным — оно и есть убегание с награбленным, как ты его там ни вращай и как ни пытайся найти солнечную сторону у несколько мрачноватого этого явления.

Несмотря и не глядя на всевозможную гордыню присвоений (а ненормальные, составляющие, видимо, основную массу землян, воруют из гордости, — я это давно заметила!) — непоследовательные гордецы эти всё же всегда убегают; и убегают, с нежностью прижав к себе похищенное барахло, — а не застывают же они на месте в позе бронзовых статуй! И убегают-то всегда согнувшись, а вовсе не выпрямив с вызовом стан, — как можно было бы ожидать от таких выдающихся личностей! (А ведь очень следовало бы ожидать! Особенно после того, как сами хитители и властные их суверены-скупщики краденого придумали этому делу столько кривоблестящих философических оправданий!)

Ну что же мне теперь было делать? Видя, как быстро уносится, взвившись и воспарив по лесенке, всё моё благополучие, — а унеслось оно, воистину, как на крыльях! — я всерьёз приуныла. Ожесточение сдавило мне горло! Но желание догнать воровку и отбить у неё свои кровные не было долгим и прочным. Конечно, в деньгах иногда таится спасение от некоторых невзгод. (Любопытно! — чтобы наконец догадаться об этом, мне понадобилось сонное, — сновидческое, то есть, — прозрение!) Но я слишком хорошо видела, как надёжно защищена от взысканий отвратительная соседка! А чем — от неё и не только — защищена я сама? Разве тем, что с меня больше взять нечего?

Я бросила взгляд направо, за изгиб мостовой, на красноватое нагромождение построек затейливой архитектуры. Слепленный из неправильных ярусов, сплетнический массив уже наперёд грозил мне чем-то давно знакомым. Повеяло памятью детства, идеей всех так называемых красных домов, витающей неуловимо-насмешливо теперь и над этими развалинами. Кто притаился там? Что им всем нужно от меня?! В каждой местности, где жила когда-либо наша семья, тоже непременно был красный дом — обязательно, как перчатка взрывчаткой, начинённый враждою и сплетнями. Отсюда была мне даже идея нового цвета радуги; сплетнически-красного! Но, конечно, в радугу бы я его помещать не стала. Впрочем, цвет сам по себе живописный: старого, рябинового с сизым, иногда малинового с копотью, кирпича! Но под этим великолепным констеблевским[27] цветом, — повторю, — непременно почему-то скрывалась угроза гонения, страдания для нашей семьи. Навсегда памятной редкостью, изысканнейшей диковиной всех красных домов являлись люди, питавшие к нам симпатию.

Бывает, что сновидение как бы листаешь назад. В слабой надежде успеть в нём что-то поправить. В свете упорствующего воображения лестничный взлёт воровки, вроде бы уже законченный, теперь сызнова был виден мне, как новый. Догадливые и многоопытные люди из моего «Союза Действительных» давно бы уж постарались вернуть и замедлить кадр! Видно, их наука пошла мне не впрок… Впрочем, сейчас я лишь смутно помнила о них, о их удивительной кинотехнике, но, подсознательно руководимая ими, стремилась — по удержанному пунктиру собственных мыслей — вновь проследить траекторию того воровского взлёта.

Узкая лестница, коленчатой молнией пронизывающая розоватый мусорный сумбур условных домов-наплывов, домов-черновиков и домов-дописок; домов, как бы материальных и домов рисованных, стремившихся составиться в целостный опёнковый пень или замок-улей, — лестница эта, ныряя и выныривая, видна была — сразу — и внутри и снаружи массива. И опять я увидела, как воровка сутуло возносится по её наружному отрезку, минуя ступени, перед тем, как сызнова скрыться в одной из буреньких дверец, подобно бутылке скверной наливки, убравшейся в поставец. Я вновь увидела, крутя рукоятку сна назад, как, ещё до этого, ещё у подножия лестницы она движением неподкупной ненависти спрятала краденое в карман длинного фартука и, дерзко окрысившись на меня через плечо при помощи быстрой оглядки, послала мне молчаливую угрозу. После чего и нырнула, грозно удирая, в эту свою квинтэссенцию красных домов; в этот свой красный соус моих тревог; в этот, достигающий мощи символа, архитектурный экстракт склочности…

Ну что ж? Можно было бы и дальше крутить картину назад, чтобы узнать, к примеру, как я оказалась на улице. Но зачем? Ведь я поняла уже главное: я поняла не только всю безнадёжность, но даже наказуемость, но даже опасность возможной погони своей за исчезнувшим «капиталом».

Если бы и во сне классификаторский жар был мне свойственен, как наяву, я сказала бы: итак.

Итак, в этих руинах, — явно злостно и специально, заведомо и изначально построенных в виде руин — для того, чтобы притаить всех кряду скупщиков краденого, — воровка была защищена от меня стенами с грозно присевшими там, за ними, сплетническими кланами, — пальцем задень — и хор грянет, — грянет по всем регистрам!

вернуться

26

Немезида (от гр. — дочь Никты, то есть Ночи) — одна из самых древних и почитаемых греческих богинь, карающая за нарушение установленного порядка вещей: как за излишнее счастье, так и за чрезмерную гордыню; со временем стала считаться богиней возмездия. Изображалась в виде задумчивой, сильной женщины; её атрибуты — весы, уздечка, меч, плеть, крылья, колесница, запряженная драконами, что символизировало равновесие, контроль, наказание, быстроту.

вернуться

27

Джон Констебль (1776–1837) — выдающийся английский художник-пейзажист. — Ред.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: