При всей смелости отдельных описаний (любовных похождений героев) детей эта книга не портит. (Детей портит — не она!) Дюма ведь не делает каких-то порноподсказок и до-объяснений — СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ ДЕТЕЙ (в духе усердной нынешней литературы). Не оттого ли именно дети — оставаясь на хорошем уровне нормального ДЕТСКОГО неведения — так любят его? И понимают его книгу (в целом) — правильно? Хотя вообще-то… благородство некоторых мушкетёрских поступков вовсе не безупречно…

Обществу тех мушкетёрских времен было ясно: если уж королевская власть плоха, то церковно-иезуитская (самому королю страшная!) ещё хуже. Но ведь что делают наши герои? Они выбирают даже не между кардиналом и королём, но… между кардиналом, королём и — королевой. В пользу этой последней и в помощь её супружеской дамской неверности!

Понимаю, это тоже нужно было мушкетёрам для политики; для выравнивания баланса дел, сил в стране и всё такое… Но для РОМАНА ЧЕСТИ (не могу иначе назвать ЖАНР, созданный Дюма!) это всё же как-то нехорошо!

Что может оправдать королеву? То, что и король не без греха? Возможно. Но вот ведь и её лучшая фрейлина оправдана (в том же грехе) тем, что у неё супруг — негодяй. Словом, куда ни ступи — везде одинаковые удобства. Был бы грех — оправдание сыщется. Не привыкать нам, слабым людям-то. И — да здравствует королева! Но…

Но отчего же всё-таки цокот копыт мушкетёрских коней (с каждой новой вылазкой всадников) так волнует нас, пробуждая мысли ИМЕННО О БЛАГОРОДСТВЕ? Почему к пожеланию: «Прочти о них только раз» — так и хочется добавить: «Только раз, но — непременно!»? Почему, несмотря ни на что, главным словом уст их так и кажется (почти уже нетелесное, почти надмирное) — «ИМЕНЕМ КОРОЛЯ!»?..

Видимо, тайну эту Дюма унес с собою. Тайну, перед которой нельзя не робеть… Но, «от страха сделавшись храбрыми» (как говорил сам Дюма устами д’Артаньяна), всё же выскажем робеющую догадку: благородство, даже испорченное легкомыслием, даже не во всех точностях в себе уточнённое, но ИСКРЕННЕЕ И ПЫЛКОЕ, тоже может одерживать блестящие победы над временем.

Странный роман!

О нём можно вообще не думать, но почему-то необходимо знать, что он ЕСТЬ. Что его не может не быть! — как не может не быть Европы, наших воспоминаний, смены поколений, с детским приходом каждого из которых возобновляется топот тех лошадей…

…Каюсь: никогда не могла путем отличить Атоса от Портоса, а вкрадчивость Арамиса мне не очень нравилась. Помню, в нашей семье обсуждался вопрос: почему «Три мушкетёра», когда — четыре? (Теперь догадываюсь: «Бог троицу любит!») Вообще же читали, не рассуждая. (Упоение — враг анализа, сказала бы я!) Но подсознательно не могли не понять, что главных героев не бывает по трое да по четверо, и, подобно всем детям света (и подобно самому автору — этому большому ребенку!), сразу выбрали в главные — д’Артаньяна. Так ловок, что вроде бы и добрым быть не обязан? А он ещё и самый добрый, самый храбрый, самый весёлый! И первым вскакивает в седло — скакать, спасать!.. Скорее! Скорее! ИМЕНЕМ КОРОЛЯ!

И, наверное, для всех нас необходимо, чтобы где-то на облачных подмостках, в заоблачной перспективе всегда стоял, отовсюду зримый, весёлый, решительный и бесстрашный (внешне чем-то похожий на великого Кота в сапогах с гравюры Доре) человек из книги, в которой «именем короля» запрещается зло.

1994

Мысли о Ростане

Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи i_002.jpg

…«Искусство для искусства» — всё ещё (устарелыми вот этими словами) ругаются многие. Но почему-то не столько перед публицистикой у них, у этих людей, страх, сколько как раз перед художеством, по их мнению, «чистым». В искусстве эти люди ищут главным образом расстройства и тенденций. Расстройство как будто утешает их, а тенденции возвышают их душу. Но художество, вроде бы ЧИСТОЕ, повторю: отчего-то всё-таки пугает, устрашает их, а не смешит, как можно подумать. Как если бы именно в пресловутой «башне из слоновой кости» (которую они клянут почему-то как форпост РОМАНТИЗМА, забыв, что выстроена-то она СИМВОЛИСТАМИ!), — как если бы именно в ней, в превратно понятой, и хранилось всё то, что нанесёт когда-нибудь сокрушительный удар их собственному лукавству.

Бог Судья — судьям самозваным. Но я-то считаю так: расстраивает? — значит, не искусство; руки у людей опускаются? — значит, не искусство. Радует? — значит, искусство.

Древние греки ведь не зря «придумали», а лучше сказать, выстрадали, катарсис: очищение то есть, а не мутные разводы тоски.

У знаменитого автора «Сирано де Бержерака» есть, как мы знаем, и другие, тоже совсем недурные, пьесы. Среди них имеется и скромно-блестящая «ДВА ПЬЕРО, или БЕЛЫЙ УЖИН». Человек, интуитивно недоброжелательный к правде творчества, к правде, которая, очевидно, и его грозит в чём-то изобличить (иначе бы он так не беспокоился!), — обычно, чтобы успешней напасть на произведение, заправски путает его форму с содержанием. А перепутав, объявляет: «Глядите, какие телячьи нежности! Деликатесы какие; какие слоновые башни уже в названии: „Два Пьеро, или Белый ужин“! Ха! — у бедняков тут и чёрствого чёрного куска в котомке не сыщется, а у них, видите ли, „Белые ужины“!» (Имеется, конечно, в виду отсутствие чёрствого куска у самого ругающегося, хотя на поверку именно он всегда, как на грех, оказывается на редкость материально благополучным и процветающим «революционером»![42] Этаким карбонарием от алмазных копей, угольщиком без пятнышка на манишке, взыскательно «снизу» наставляющим чересчур высоко воспарившие и вконец зарвавшиеся нищенские чердаки!)

Правда, я не слышала подобного типа критики ИМЕННО по адресу «Двух Пьеро». Но зная её и по своему (более скромному) опыту, будучи и сама отчасти жертвою таковых изысканий, легко представляла себе: КАК должны были бы наши критики 50-х, 60-х годов напуститься на изящную французскую пьесу начала столетия, — кабы сами же допустили её до печати.

«Два Пьеро, или Белый ужин» — вещь эта была излюбленным чтением моего отрочества. Несмотря на утончённость её формы, я не воспринимала её в качестве «искусства для искусства». Потому, наверное, что искала в ней — прежде всего — содержание, которое быстро нашла. А утонченность формы? (В общем-то, очень простой!) А несколько подчёркнутое поклонение Красоте, сквозящее и в этой пьесе Ростана? Противиться ли этому взгляду? Опасаться ли нечаянно разделить его? А, собственно говоря, зачем? Не безобразью же нам кланяться велят!

Довольно рано (и не без влияния Ростана, конечно!) я научилась отличать аристократизм честной бедности и вызывающий эстетизм бедняцкого класса актеров (от которых, несомненно, и шёл во многих своих амбициях Ростан) от поневоле вульгарного тяжкого эстетства тех выскочек-буржуа, которых он так ненавидел. Мать рассказала мне — в моём детстве — эпизод из какой-то оперетты, особенно запомнившийся ей. Бедные, чтобы не сказать — нищенствующие, мать и дочь приходят в фешенебельный ресторан. Их первая забота — скрыть от присутствующих тот факт, что у них, родовых аристократок, нет средств на хороший ужин. «Принесите мне американский фрукт картофэль и стакан чистой, безукоризненной, ключевой воды», — говорит тогда официанту старшая с капризными модуляциями в голосе, но с явным однако же наслаждением и с подчеркнутой внятностью называя эти деликатесы…

— Гордость, — мне скажут, — ложная?

— Совершенно верно. Но ведь и то, в какой чистоте содержал свой воротничок чаплинский Бродяга, в то же время облачённый в рваные, сползающие на каждом шагу, панталоны, — тоже от гордости ложной. Однако менее всё-таки ложной, нежели чванство бесчестно преуспевающих дельцов и детей деляческих — просаживателей больших капиталов.

Слишком многие виды гордости, как видим, прямо-таки обречены быть ложными. Так же, как, впрочем, обречены быть наигранными и многие виды беспечности, — каковые всё-таки, — даже приближаясь к безалаберности, — гораздо, гораздо лучше «ПРАЗДНОСТИ МЕЩАНСТВА СЫТОЙ». Правда, Ростан записал эти слова тогда, когда они еще не были общим местом и пустым звуком. Это уже теперь они почти потеряли свой первоначальный смысл, а «праздность мещанства сытая» — вот она! Никуда не делась и ничего с ней не сделалось. Она обманула все слова, когда-либо ей грозившие; все длинные речи, некогда всерьёз, а не в шутку было призванные развенчать, изобличить её. И теперь уже сама эта ПРАЗДНОСТЬ МЕЩАНСТВА СЫТАЯ сварливо бормочет там что-то о «праздности мещанства сытой», относя её, разумеется, не к себе… Или — того хуже: не без личного злорадства напоминает нам, что слова-то эти устарели. Новые! Давайте новые! И тогда она их тоже обманет.

вернуться

42

Эссе было написано в основном в 1988 году. С тех пор кое-что в общих взглядах переменилось, но, по-моему, не очень существенно (примечание автора).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: