Он (отец их) всегда ходил домой по одной и той же дороге (через задний двор вокзала и по тропинке). Под лежавшие всегда в сыром месте доски был подведен контакт и от него провода к нам в строение, где находились батарея элементов и звонок. Стоило человеческой ноге наступить на доску, контакт соединялся и звонок звонил, — водка и пиво убирались, а учебные книжки вынимались, и мы встречали входившего с самыми приветливо-скромными лицами.
В августе месяце я вообразил, что я влюблен… Мы познакомились совершенно случайно, кажется, у Алексеевых же в доме. «Она» была девочка моих же лет, из одного немецкого семейства «ganz akkurat»[14]. Она мне понравилась своей миловидностью, скромностью и серьезностью. Я же (как оказалось впоследствии) тоже ей понравился, но чем — сам не знаю и не могу найти. Началось с того, что я стал ухаживать, дарить цветы, ревновал к какому-то чухонцу-семинаристу и т. д. Встречались мы довольно часто (почти каждый день), но не одни, а при других (ее подруги или мои товарищи). В один прекрасный день я написал ей на музыке в вокзале первую записку любовного содержания с просьбой устроить свидание. Свидание это на другой день состоялось в дубовом саду: мы условились постоянно встречаться и летом, и зимой (я обещал приезжать каждый отпуск), надавали друг другу всяких употребляемых в этом случае клятв, потом проводил ее домой; около дома мы поцеловались и расстались. Я был ужасно счастлив и, кажется, не хотел больше ничего на свете. Хотя все это и было, как мне кажется теперь, вполне сознательным увлечением (на 15-м году можно даже серьезно увлечься), но сильно подкрашивалось прочитанными романами во вкусе Георга Борна и Александра Дюма. Но все-таки мы любили, ревновали, страдали, а все это значительно разнообразило и украшало существование и давало ему больше жизни. По отъезде моем в корпус у нас завязалась чуть не ежедневная переписка, большая часть которой у меня сохраняется до сих пор. Действительно каждую субботу я ездил в Павловск и встречался с ней (хотя моя мать и сестры жили в Петербурге). Довольно часто я уезжал невзирая ни на театры, ни на балы, ни на концерты, словом, лишал себя ради этого многих удовольствий. Таким образом, эту и следующую зимы меня дома почти что не видели: прямо из корпуса я ехал в Павловск, а на обратном пути был дома только 1–2 часа в воскресенье.
В IV классе, отчасти вследствие амуров, отчасти вследствие трудности курса и других причин, я стал заниматься значительно хуже. Положение IV класса в корпусе вообще при мне было крайне скверное. IV и V классы составляли 2-ю роту, а во 2-й роте в мои времена существовала еще так называемая «подтяжка», которая заключалась в том, что V класс обижал всевозможными способами и на каждом шагу IV класс. В прежние времена (лет за 7–8 до меня) эти обижания доходили до неслыханных зверств и побоев. Начальство это знало, но ничего сделать не могло. Все испробованные меры не приводили к желаемым результатам. Это был «обычай», а такие обычаи «массы» обыкновенно бывают сильнее всех репрессивных воздействий. Не искоренялась эта «подтяжка» долгое время, конечно, главным образом и оттого, что IV класс мало против нее протестовал, ибо был к этому приготовлен и знал заранее, что это во 2-й роте всегда было и есть.
«Подтяжка» эта пришла из Николаевского кавалерийского училища, где еще с давних пор старший курс колотил младший и ездил на нем верхом в ватерклозет (из достоверн<ых> источников, разоблаченных публично в 1899 году в одной из петерб<ургских> газет). У нас тоже в подобие тому V класс назывался «корнетами», а IV — «зверями», и «корнеты» чинили над «зверями» расправу. В мое время эта «подтяжка» была уже в 10 раз слабее и выражалась в том, что IV класс нес сторожевую службу для V класса, то есть стоял «на махалке», когда V класс курил, пил или играл в карты; за неисполнение какого бы то ни было приказания «корнета» «зверь» получал от 1-го до 50-ти ударов по шее (смотря по важности); заставляли «зверей» выучивать наизусть всякую ерунду, набор слов по целым страницам. За вход в спальню или класс V класса «зверь» платил штраф в виде фунта колбасы, или десятка пирожных, или лимона (V класс пил чай с лимоном, а IV без оного) и т. д. К концу года эта «подтяжка» ослабевала совершенно и отношения устанавливались довольно приличные.
Между тем я продолжал поигрывать на балалайке и расширил эту специальность игрою на альте и басу. В роте Его Высочества (6-й и 7-й классы) тогда был уже оркестр балалаечников. В конце года, главным образом благодаря мне, привился маленький оркестр (8 челов<ек>) и у нас, во 2-й роте. Сначала дело шло слабо, сам я не был еще достаточно опытен в этом деле, инструментов было мало, да и то все преимущественно «примы», то есть обыкновенные сольные балалайки. Все же это, да и все остальное, отвлекало меня порядочно от занятий, я стал получать пятерки, и воспитатель мой (кап<итан> Гриневич) стал меня все чаще и чаще сажать без отпуска. Это меня раздражало; отпуска мне тогда были дороже всего на свете. Я возмущался, учился еще хуже, желая доказать ему, что из-под палки я не исправлюсь, что в действительности и было. Однажды я имел с ним крупный разговор по этому поводу, позволил себе несколько дерзостей и поругался с ним. Он засадил меня на трое суток под арест, но на вторые сутки выпустил и отпустил в отпуск. Я ушел и оставался дома под видом больного 2 недели, из которых 6 дней провел в Павловске. Такая борьба с Гриневичем продолжалась почти до конца следующего года, когда я отстал и попал к новому офицеру. Последнюю четверть года я подтянулся, исправил некоторые баллы и перешел с грехом пополам в V класс.
Лето 1898 года жили, как и всегда, в Павловске, на том же месте. Почти с начала лета я стал набирать себе оркестр, который был, собственно, первым моим оркестром. Фундаментом его была та же наша компания: я, двое Алексеевых и Сергеев. Остальные 9 человек были набраны из учащейся молодежи Павловска и Царского Села. Сначала толку выходило мало, но потом дело пошло хорошо. К концу лета мы составили себе некоторую славу и заразили своим примером многих, оставив все же за собой авторитет. Кроме балалайки я увлекался также книгами, из которых отдавал предпочтение «Истории Императора Наполеона I», соч<инение> Слоона. Эту объемистую книжку я почти что выучил наизусть; знал все кампании и сражения Наполеона I и его маршалов, число действующих, пленных, раненых и убитых в каждой битве, всех выдающихся придворных его, все события его частной жизни в хронологическом порядке и т. д. Вскоре за этим, как бы в виде реакции, я прочел «Войну и мир» Л. Толстого и получил совершенно новые и противоположные взгляды на военный гений. Толстым я увлекался в последующие два года до чрезвычайности и перечитывал его сочинения по десяти раз.
Между тем амуры мои продолжались в том же духе; мы встречались, целовались, гуляли в парке, переписывались и т. д.
Около этого же времени старшая моя сестра, бывшая до того в порядочных отношениях со старшей сестрой Алексеевых, Александрой Михайловной, погрызлась с ней из-за чего-то, вышел скандал, и ссора личная перешла в ссору домов. Дома мне стали доказывать, что я отныне не должен бывать у Алексеева и <должен> порвать с ними всякие отношения. Я относительно последнего расходился во взглядах со своими домашними, вследствие чего тоже поругался с ними здорово и переехал совершенно в «строение», где и жил почти до конца лета.
В этот период времени я сильно сдружился с другой сестрой Алексеевых, Зинаидой. У нас всегда были бесконечные разговоры и общие интересы. Дружба наша поддерживалась тем, что она помогала мне в моих амурах (как «ее» подруга), а я ей помогал в ее амурах (был такой один мой товарищ-кадет). У нее была пребогатая фантазия, у меня тоже не меньше, а потому в темах для разговоров отказу не было. Это был один из лучших и счастливых периодов моей жизни! Все мне тогда казалось в радужном свете.
14
Сверхпедантичного (нем.).