Во второй половине года мы разучили еще массу пьес, среди которых были «Татарский полон», «Марш Черномора» из оп<еры> «Руслан и Людмила», увертюра к оп<ере> «Кармен» Бизе (тоже моей аранжировки) и целая масса наиболее интересных народных песен и плясовых.
Еще до Рождества, в начале декабря, я принялся было за переложение для своего оркестра вступления к опере «Князь Игорь» Бородина, но работа эта была прервана целым рядом ужасных случаев и драм дома. В середине декабря, совершенно неожиданно для нас, как раз когда я сидел и вычислял разницу тонов в альтах и секундах, вернулся с Кавказа И. Г. Вольфсон. У нас в доме все мы любили его больше, чем своего родного, и поэтому это была большая радость. Он приехал прямо из Баку, где, как он говорил, он ужасно скучал и, не имея возможности там больше сидеть и скучать, дал попросту тягу, и вот с вокзала явился прямо к нам. Он рассказывал массу впечатлений за время с августа по декабрь, как он ставил там детские спектакли и т. д. Ночевал он в каких-то меблированных комнатах на Толмазовом переулке. Большую же часть дня сидел у нас. На третий день его приезда, 17 декабря, случился ужасный случай. Он целый вечер сидел у нас и, как сейчас помню, читал вслух сказки Андерсена, из которых предполагал выбрать наиболее удачные и переделать в пьески для детского театра. После ужина, когда он уже собирался уходить, ему вдруг сделалось дурно, но когда я побежал за водой и вернулся, он уже оправился, говоря, что это с ним часто случалось за последнее время. Через 5 минут припадок повторился, я увел его в свою комнату и положил на постель. Пока послали в аптеку за валерьяновыми каплями, а я освобождал его от воротников и галстуков, он, по-видимому в сильных мучениях, скончался. Это было до такой степени неожиданно, что произвело на всех сильное действие. Мне, собственно говоря, первый раз в жизни пришлось видеть на своих руках умиравшего человека, и это произвело на меня особенно потрясающее впечатление. Всю ночь я и один студент Бершадский бегали по полициям, докторам и больницам. Только к утру явились с гробом и отправили тело в приемный покой Обуховской больницы. Четыре дня и четыре ночи после этой истории я не смыкал глаз. Да и хлопот было не мало. И. Г. Вольфсон был еврей — пришлось разыскивать раввина, ходить по разным синагогам и бюро похоронных процессий. Каков же должен был быть удар для его стариков на Кавказе — отца и матери, когда это был единственный и любимый сын.
Да, надо иметь закаленные нервы, чтобы перенести все эти путешествия в сумерки по мертвецкой, где лежало тогда около 100 трупов самого ужасного вида. Не говорю уже о похоронах. Еврейские похороны — это по своей странности и причудливости нечто совершенно особенное. Начиная с обычая, по которому все родственники и знакомые должны вынуть тело из гроба и обмывать его в особой ванне, и кончая самим богослужением, мрачнее и ужаснее которого трудно что-либо вообразить.
Не кончилась эта история, как за ней последовала подобная же вторая. Полковник Городенский, жена и дочь которого жили у нас, поехал на Иматру и там совершенно неожиданно умер, или даже, как говорили некоторые из хорошо знавших его, застрелился. Это была драма еще ужаснее первой. Пока они оставались у нас, мне опять-таки пришлось ездить на их квартиру, разыскивать среди вещей покойного необходимые бумаги и деньги и т. д.
Следствием этого периода времени было то, что я сам заболел каким-то особенным нервным расстройством и почему-то предполагал, что сам должен умереть так же, как и Вольфсон, от разрыва сердца. Психологами давно уже доказано, что мнение и самоубеждение в болезни играют большую, чем все остальное, роль. И я действительно вплоть до лета страдал сердечными припадками и нервностью, выходившей из пределов возможного при жизни кадета. Впрочем со временем это постепенно сгладилось, но оставило во мне убеждение, что при нервной и впечатлительной натуре можно самовнушением развить себе какую угодно болезнь и даже смерть.
Вторая половина учебного года прошла в постоянных занятиях в корпусе. Здесь было временно новое массовое увлечение историей, виновником чего был отчасти новый преподаватель этого предмета, еще молодой, только что кончивший университет К. Вебер, сын довольно известного историка. Он очень интересно читал, расплодил среди нас массу книг, между которыми были и такие, которые начальство наше ни под каким видом не пропустило бы. Одним из первых его слов в классе был совет отнюдь не читать г-на Иловайского[31], как издание крайне грустное и не заслуживающее даже нарицание учебника, а рекомендовал приобрести «Историю» Кареева[32], причем предложил тем, которые не имеют на это возможности, достать им. При прохождении курса русской истории 18 и 19 веков он нередко отпускал такие штуки в своих лекциях, что военное начальство, зная это, наверное, давно бы его уже удалило восвояси. Из общей истории он особенно приналегал на Великую французскую революцию и прочел нам в классе массу относящихся к этому вопросу брошюр и довольно редких статей и заметок. Да, такие учителя в военных учебных заведениях, вероятно, редки. По всей вероятности, он долго там не продержится, и если его не удалят, то он и сам уйдет, придерживаясь выражения «не мечите бисера перед свиньями».
С января до апреля меня не покидало мрачное настроение, бывшее следствием пережитого в декабре. Я пробовал себя развлекать, ездил в оперетку, танцевал на так называемых «утренниках» в корпусе с Л. М., разъезжал по балам, вечерам и театрам, но это мало помогало.
В феврале и марте Л. М. стала выступать солисткой в хоре любителей цыганского пения Лонского. Я ходил на эти концерты в благородку поаплодировать ей, впрочем, она и без этого имела всегда шумный успех. После концерта бывали довольно веселые танцы до 4-х часов ночи и ужин, потом я провожал ее домой, сам ехал к себе, а утром в восьмом часу отправлялся в корпус. Вообще я этот последний год в корпусе имел много льгот относительно отпуска. После того как приезжал В. В. Андреев и слушал мой оркестр, меня стали отпускать по его просьбе на все его и вообще великорусские концерты. Так как я же заведовал административной частью оркестра и делал постоянно закупки новых инструментов и струн, то, когда мне нужно было удрать, я являлся к ротному командиру и доказывал необходимость по делам оркестра уйти в отпуск. Так однажды я даже ушел из-под ареста. Я был за что-то посажен на трое суток, но не прошло еще и суток моего заключения, как я получил от Л. М. письмо, где она писала о каком-то вечере, на котором собиралась быть. Мне страшно захотелось явиться на этот бал. Дело было, казалось бы, не только нелегкое, но и невозможное. Тем не менее я заявил, что мне необходимо видеть полковника Лелонга. Меня выпустили. Тогда я, порвав предварительно струны на 3-х домрах, пошел к Лелонгу и заявил, что ввиду того, что каждый день ожидают в<еликого> к<нязя> Константина, а он постоянно требует наш оркестр, ибо очень его любит, необходимо немедленно пополнить запас струн и купить кастаньеты. Он с этим согласился и, наверное, поверил, не зная, что я сижу под арестом, приказал мне скорее одеваться и чтобы завтра все было в исправности. Таким-то вот образом я, купив струны и кастаньеты, протанцевал 2 часа на балу с Л. М. и вернулся со спокойным сердцем в свой каземат!
В марте В. П. Глушков ставил в Царскосельском клубе 2 или 3 спектакля подряд. Само собой, Л. М. играла, а следовательно, я суфлировал. Это было одно из самых лучших и веселых времен этого года. После спектакля были танцы, потом замечательно веселые ужины, чисто артистические, а затем вся компания ехала в Павловск прямо на розвальнях. Никогда не забуду, как на одном из этих спектаклей многие из публики в конце стали просить Л. М. спеть цыганские романсы. Единственным аккомпаниатором был я, но нельзя же было в кадетском мундире аккомпанировать на сцене. Но общее желание было настолько велико, что я упросил 4–5 офицеров, здесь бывших, разрешить кадету аккомпанировать, и вот я во всей своей парадной форме вылез с гитарой на сцену и аккомпанировал цыганские романсы! О, если бы это могло только вообразить мое начальство!