Под утро я совершенно спокойно соснул часа на два, а когда был разбужен известием, что пришла барка с провизией и дровами, то разрешил самим арестантам ее разгрузить. Надо было видеть, с каким рвением они таскали и складывали на двор бревна и поленья и по окончании в полном порядке построились и вернулись в каземат… Вот где действительно можно постигнуть и изучить психологию русского мужика, зашитого в военную шкуру… Таким образом я окончательно упрочил уважение к своей персоне и чувствовал себя остальные сутки, наверное, в 100 раз спокойнее моего предшественника шт<абс>-кап<итана> Ш. 30-го, когда подходил буксир со сменой, арестованные уныло и с видимым сожалением прощались взглядами со мной и находились в неизвестности, каков-то будет следующий офицер и не придется ли подохнуть голодной смертью. Я, убедив, насколько было возможно, сменявшего меня офицера в разумности и необходимости продолжения моей тактики, благополучно отплыл.
Вечером я уехал в Петербург и, только очутившись в своей ложе в Мариинском театре, первый раз свободно вздохнул за эту неделю, и тут только, под звуки пролога «Спящей красавицы», я ясно понял, сколько пережил фактов, при которых зависел весь целиком от самых ничтожных и мелких случайностей, которые тысячу раз могли повернуться и все изменить и все уничтожить. Никогда в жизни, ни прежде ни после, я не упивался с таким удовольствием этими знакомыми мелодиями Чайковского, этим светом, знакомой толпой, этими людьми, которые не были ни матросами, ни пехотинцами, ни артиллеристами, ни голодными, несчастными арестованными… Вообще впечатление было такое, какое, вероятно, бывает у людей, заживо похороненных и выкарабкавшихся счастливо из гробов. Некоторые танцовщицы и знакомые спрашивали, что со мной и не болен ли я, ибо, вероятно, у меня был вид человека, прошедшего без отдыха и пищи через Сахару или что-нибудь вроде этого. Да это и не мудрено, больше половины кронштадтских офицеров так выглядели после этих милых дней. Еще, по крайней мере, с неделю напряжение нервов настолько сохранилось, что я почти каждую ночь по нескольку раз просыпался в холодном поту от воображаемого залпа ружей или трескотни пулеметов. Теперь я вполне оценил «Красный смех» Леонида Андреева и понимаю, что должны чувствовать эти люди там, в Маньчжурии, живя целыми месяцами при подобной обстановке…
Весь ноябрь месяц Кронштадт представлял какую-то миску, переполненную войсками всех родов оружия и массой судейских, производящих дознания и следствия. В собрании, вечно переполненном массой пришельцев, с утра до вечера стоял гам и гвалт этих храбрых и энергичных на словах (когда уже все прошло) не усмирявших усмирителей. Введено военное положение, Беляев, как слышно, получил Высочайшую благодарность и представлен к ордену (за что??!!). На всех физиономиях видно облегчение и удовольствие.
Офицерское застолье. — Обострение болезни. — Военно-клинический госпиталь. — Необходимость лечения на Кавказе. — «Движение бумаг» в военном ведомстве. — Экзаменационный спектакль выпускников Императорского театрального училища. — Отъезд на Кавказ. — Колония Красного Креста. — Нравы в закрытых военно-учебных заведениях
Самыми неприятными гостями нашего собрания явились г-да офицеры л<ейб>-гв<ардии> Преображенского полка. Эти господа с самого начала стали держать себя как усмирители и победители (хотя никого не усмиряли и не побеждали) и в силу этого отнюдь не чувствовали каких-либо обязанностей по отношению к собранию и его настоящим хозяевам. Это хамье не считало нужным даже быть вежливыми, и сплошь и рядом в калошах, пальто и фуражке вваливались в столовую и, ни с кем не здороваясь, подходили к стойке пить и закусывать, а потом в этих же костюмах лезли в читальню и, развалившись на диванах, изволили читать «Новое время»[64] и «Московские ведомости»[65] — так поступали блестящие гвардейцы, люди из высших аристократических семей, кончившие Пажеский корпус и т. д. И простым армейским крепостным артиллеристам приходилось делать им замечания и учить элементарной вежливости. Этот блестящий сброд хамов сидел на наших шеях в течение всего ноября.
Я за этот период времени весьма прилежно посещал петербургские клубы и выигрывал, и проигрывал, и приписывал, и отписывал мелом… Играл почти всегда в компании с М. К. Ральфом и часто засиживался и ночевал в «треугольном салоне» А. М. Медникова. 6 декабря мой кронштадтский сожитель H. Н. Заркевич был именинник, и мы решили устроить на своей квартире «раут». H. Н. целый день с утра хлопотал о винах, заливных и пломбирах, а я устранял лишние вещи из квартиры на чердак и устраивал стол. К вечеру явилось около 20 человек офицеров и 3 цирковые танцовщицы, и грянул бой… Это было здоровеннейшее пьянство. Стол был накрыт весьма оригинально: у каждого прибора красовалась целая бутылка «самодержавной», а посреди стола в виде резерва стояла еще четверть. Началось это дело около 10 вечера (до 10 работала рулетка), а кончилось в 9 утра (то есть к 9 часам за вычетом «полегших на месте» остальных «унесли»). В середине ужина начались бесконечные тосты, причем самый красивый тост был бесспорно мой, ибо я влез на стул ногами и, подняв бокал, начал что-то говорить, но на третьем слове поскользнулся и растянулся во весь рост на столе, прикрыв своим бренным телом несколько блюд и угодив мордой в провансаль. После ужина начались «оживленные танцы», во время которых, впрочем, часто падали, и для восстановления равновесия приходилось прибегать к помощи вестовых. Псаломщик, живущий под нами, прислал с жалобой, что у него «обсыпалась с потолка штукатурка и падают картины». К утру наиболее слабые лежали вповалку в остальных комнатах. Особенно хорош был номер, когда из-под стола раздался сквозь сон вопрос: «А чья у меня во рту шпора?» — оказалось действительно, что поручик М. ухитрился, растянувшись на ковре, угодить шпорой в рот прапорщику К. Около 3 часов дня на другой день совершилось пробуждение и распределение по своим квартирам наших милейших гостей.
К концу декабря я стал себя очень скверно чувствовать. Злосчастная болезнь так разошлась, что я потерял окончательно сон. Ноги болели отчаянно и не давали покоя ни днем ни ночью, но я с невероятным усилием превозмогал себя и продолжал разъезжать по театрам и гостям. На Рождество опять началась нескончаемая канитель с Л. К. — я почти ежедневно сидел там до 3–4 часов ночи… В начале же января больше не вынес и 3-го отправился в СПБ Военно-клинический госпиталь. Утром я приехал, а вечером получил вторичное приглашение явиться в Александринский театр на «бал в фойе». Само собой, что это было невозможно, да и при возможности было бы крайне нелепо, хотя мне и хотелось ехать. Клинический госпиталь и особенно судебно-медицинское его отделение, где я лежал, поражало всякого вновь прибывшего отчаянной грязью и отсутствием всяких гигиенических условий, столь необходимых для тяжелобольных. Форточка не отворялась по месяцам, а «удобства» представляли настоящую помойную яму, к которой даже приблизиться было противно. Кормили нас там так паршиво, что, только сильно проголодавшись, можно было прикасаться к этому «подобию пищи», в большинстве же случаев, когда мне не приносили из дому, приходилось довольствоваться молоком и булкой. Мясо почти всегда было несвежее, сильно лежалое и сухое, как дубленая кожа, а от супов и щей воняло, как из сточной канавы. Я поражался аппетиту и нетребовательности одного штабс-капитана, который, несмотря на частое присутствие в щах инертных веществ и даже существ, вроде тараканов, спокойно выкладывал их из тарелки, а щи съедал. Финалом, после которого я выписался, было извлечение из борща грязной тряпки величиной вершка в три. Выписавшись, я ровно ничего не потерял, ибо и здоровье за 3 недели лежания в госпитале не улучшилось. Стало ясно, что улучшения можно было ожидать только на минеральных водах на Кавказе, и при уходе из госпиталя профессор Павлов высказался за необходимость поездки на воды. По предложению ассистента Яковлева я записался на амбулаторное лечение и получил таким образом возможность пробыть как бы в отпуску в Петербурге целый месяц.