Знакомство с посланниками продолжалось и в Петербурге. Посольство было на Бассейной улице. Это был настоящий дворец. Я слабо помню расположение его, там было множество разных зал, приемных и гостиных. Там я продолжал также часто бывать. Делалось это следующим образом. Казачок Гришка являлся к нам и просил, чтобы отпустили мою персону; мы садились и укатывали. Я, между прочим, постоянно присутствовал и принимал участие в разных процедурах с собаками. Надо заметить, что эта m-lle Дебрен была психопатка, а пункт ее были собаки вообще и в частности. У нее было около десятка разных маленьких псов всяких пород, преимущественно такс и болонок; там были и «мими́», и «пипи́», и «биби́», и «сиси́» и т. д. Всех она мыла в особых ваннах, особыми губками (а одну мыла той же губкой, которой сама мылась), у всех были свои постели, попоны и чуть ли не калоши. Ели они только шоколадные конфеты и бисквит со сливками. На все эти занятия уходило три-четыре часа в день. Потом обедали, а потом «мими» и «пипи» и прочих брали с собой кататься в экипаже.
Эту зиму как раз в Петербург приезжал персидский шах. Первый день по приезде он пробыл во дворце у Императора, а на второй приехал обедать в свое посольство. Я как раз в этот день был там и видел шаха и все торжества, а к довершению всего обедал с ним в одной зале. Все залы посольства были в этот день роскошно убраны всевозможными растениями, лентами, щитами, кольчугами, инициалами. В большой зале было расставлено и накрыто 6 столов на 150 человек. Вечером явилась целая процессия. Я смотрел и очень интересовался, который из них шах. Проходили какие-то арлекины, жокеи в позолоченных шапках, с ног до головы вооруженные генералы и персидские офицеры. Каждого я принимал за шаха. А когда мне показали какого-то старика в простом синем халате с физиономией татарина-халатника и сказали, что это и есть шах — я остался очень недоволен. Вся эта компания сидела за столом часа четыре и поглотила массу разных блюд самых фантастических форм, выпили пропасть вин, а в конце принесли шербет. Тогда они начали петь какие-то национальные песни, а какие-то 12 парней тут же стали что-то выплясывать. Когда это кончилось, вся эта ватага поехала в театр в балет.
Эту зиму мое учение продолжалось дома, также понемножку. В будние дни, когда сестры были в гимназии, я один оставался и придумывал сам для себя всевозможные развлечения. Развлечения эти, конечно, были таковы, что следствием их была целая масса сломанных стульев, ящиков от столов и пр. Любимым моим занятием было строить из разной домашней утвари паровозы и вагоны. Эта страсть к железным дорогам продолжалась у меня довольно долго (почти до 11 лет) и особенно усилилась в следующее лето 1891 года, когда мы, почему-то изменив традиции жить в Павловске, поселились в Озерках. Я помню, как мы переезжали в Озерки. В этот день я последний раз видел свою бабку. Бабка эта (мать моего отца) была простая женщина, два раза овдовела и жила последние годы жизни отца у нас. Мать моя с ней жила не особенно в ладах, причиной чего, насколько мне известно, была крайняя нечистоплотность и неумение ее себя держать. По всей вероятности, она была не совсем нормальна. В день нашего отъезда она приходила на вокзал, прощалась. После этого она совершенно исчезла, и впоследствии, несмотря на поиски матери, она, положительно, не находилась нигде во всей Российской Империи. Спустя год доходили смутные вести, что она умерла в Москве, в больнице.
Дача наша в Озерках помещалась у самого полотна железной дороги. Я был очень счастлив, что каждые ½ часа могу видеть проходящие поезда. Между прочим, мы (то есть я и компания, с которой я успел там познакомиться) занимались довольно часто тем, что клали на рельсы всякие вещи, как, напр<имер>: монеты, иголки, перья, камушки и пр. — и получали их в раздавленном виде. Мало-помалу камни стали класть все больше и больше, а один раз чуть не наделали беды. Однажды вместо камня я сам чуть не попал под поезд и спасся благодаря тому, что поезда в этом месте от близости станций (разность 1 верста) ходили довольно медленно — я успел броситься в сторону и попал в грязную канаву с водой и отделался тем, что выпачкал свой новый костюм, в котором должен был идти к причастию. В версте от нашей дачи находился тогда театр и сад «Озерки». Мы довольно часто бывали там. Но этот сад с музыкой (симфонический оркестр в 50 человек под упр<авлением> Главача) был, в сущности, только жалкой пародиею на Павловский вокзал. Это была какая-то смесь «веселого уголка» с серьезной музыкой. В театре тоже был довольно разнообразный репертуар: опера, оперетта, драма, водевиль, дивертисмент, фокусники, клоуны — в общем, все, что только угодно. Излюбленной вещью Главача (кроме его собственных 52-х мазурок) было «Итальянское каприччио» Римского-Корсакова. Эта вещь мне всегда напоминает детские годы и жизнь в Озерках.
У нас тогда снимал комнату один скрипач из Озерковского оркестра, немец из Гамбурга Л. Г. Геннинг. Это был пресимпатичнейший парень, и мы с ним друг друга очень любили. Зимой он продолжал у нас жить (домашние тоже все его полюбили). Зиму эту (1891 г.) он играл в Панаевском театре[7]. Тогда там покойный И. П. Зазулин держал антрепризу оперных спектаклей. Геннинг стал меня иногда брать с собой в театр и сажал там на рецензентские места или в оркестр. Первая опера, которую я видел, это «Кармен». Она произвела на меня огромное впечатление, и вообще театр с его декорациями, люками, провалами, оркестром и певцами забрал мое воображение в руки совершенно. Я спал и видел во сне Кармен, Фауста, Мефистофеля, Самсона, Роберта-Дьявола и пр. В продолжение этой зимы и следующей я пересмотрел целую массу опер и пристрастился в равной степени и к музыке, и к механике сцены.
Мало-помалу я стал подбирать на рояле разные места из опер: так, напр<имер>, увертюру «Тангейзера», хоры из «Жизни за царя», из «Русалки».
В конце 1891 года приезжал из Тифлиса дядя Р. Н. Казбек с теткой и двоюродной сестрой Таней. Я помню, как тетка тогда играла на рояле свои мелкие сочинения (она незадолго перед тем начала писать разные фортепьянные пьески). Я же в это время занимался тем, что возил кузину по комнатам на длинном ковре или рисовал на бумажках паровозы и думал, когда попаду опять в театр. Хорошо осталось в воспоминании, как младшую сестру взяли в театр, но она отказалась в мою пользу. Это мне тогда показалось поразительным и редким великодушием.
В начале 1892 года меня порешили отдать в школу, дабы я учился уму-разуму. Моя мамаша, очевидно, выбирала недолго и сговорилась относительно меня в Школе для мальчиков и девочек, что на Казанской ул., против магазина швейных машин. В следующий понедельник меня туда привели. Это было частное учреждение, в котором за известную плату принимали умеющих читать и писать учить Закону Божию, русской грамматике и начальной арифметике, но, по-видимому, у них из этого ничего не выходило и никто ничему не выучивался. Когда я пришел в класс, то меня заставили читать какой-то отрывок из русской хрестоматии и, когда убедились, что я действительно обладал талантом читать, посадили меня на место, на третью парту. Учащих лиц там было всего трое: какая-то толстая женщина, по прозванию Мальвина, у которой всю жизнь болели зубы, какой-то старичок Федор Иваныч и еще один рыжеволосый парень, имени которого я так-таки никогда и не узнал. Мальвина была презлющая баба, никому не давала прохода и никого ничему не научила, кроме «шарканья ножкой», которое обязательно там требовалось по крайней мере 10 раз в день. Федор Иваныч учил арифметике, но главным его занятием было, кажется, наблюдать, чтобы никто раньше положенного времени не ел своего завтрака. А когда такая вещь случалась — он с быстротой молнии кидался на этого преступника-ученика и отнимал у него начатый завтрак. Я постоянно покупал, идя в эту школу, ватрушку с творогом. Однажды за уроком мне захотелось есть, и я, не зная еще туземных законов, вынул свою ватрушку и стал ее уписывать. Но в этот момент досточтимый профессор бросается с кафедры по направлению ко мне. Я, конечно, инстинктивно отскочил в сторону и убежал на другой конец класса, и если бы он не догнал меня и не отнял моей ватрушки, то мы бы еще долго бегали, к общему удовольствию, вокруг класса.
7
Панаевский театр на Адмиралтейской набережной построен в 1887 г. инженером путей сообщения В. А. Панаевым. Названия «Панаевский» и «Театр Панаева» сохранились в афишах, рецензиях, в быту, несмотря на перемену владельцев. Одновременно театр носил название действовавших здесь антреприз.