с праздником. Было 15-е (2-е) февраля — Сретение. — Вот только вчера, дорогой мой, сорок человек выкатились, — сказала она мне, — почитай часу не проходит, чтобы новые не ввалились, еле выбрала время пол вымыть. Я скорее успокоил её, сказав, что на помещение её не покушаюсь, а ищу ребят своих, уже где-то разместившихся. Узнав это, я пошёл в избу напротив. Неожиданная картина представилась там моим глазам. Ездовые, во главе с Максимцевым, потные и красные от старанья, сидели за столом, за большим пузатым самоваром, и ели выкладываемые хозяйкой из печки горячие пресные лепешки, наподобие блинов. Увидев меня, с большим радушием, отчасти с подобострастием, стали приглашать меня к самовару, на что я, мало помедлив, согласился. Так как «блины» уже кончались, а к чаю неплохо было бы приобщить и сахар, я сбегал к обозу, где в санях лежали мой вещевой мешок и чемоданчик. В вещевом мешке у меня было несколько кусочков сахара и сухари — «н.з.» — неприкосновенного запаса, которые тут же и нашли себе применение. Чаепитие продолжалось недолго, ездовые уже запрягали по моему приказанию лошадей. Перед моим уходом радушная хозяйка дала мне выпить кружку молока, а я поделился табаком со слезшим с печки дедом. И вот снова наш обоз ползёт по дороге, снова с трудом разъезжаемся со встречными обозами и машинами, снова то подсаживаешься в сани, то бредёшь с ребятами по дороге. До Петровщины оказалось далеко не десять километров, а значительно больше, и путь туда лежал не через одну ещё деревню, ни в каком маршруте не указанную. Стоит ли описывать весь этот путь? На бумаге картина получится довольно однообразная. На неё не перенесёшь игру солнца сквозь ели на девственных лесных дорогах, бескрайность занесённых снегом полей, стаи спугиваемых с дороги жёлтых овсянок и бесконечные думы свои, и наслаждение созерцанием природы…Время шло к вечеру. Лошади стали останавливаться. Мы тоже выбивались из сил. Петровщина! До неё осталось всего версты три-четыре! Две версты! Вон уже видна и деревня… но что это? Из деревни выползают и с грохотом уходят по дороге наши тягачи с пушками. Мы подходим к деревне в объезд, чтобы миновать большую гору. Не доезжая до деревни километра полтора (деревня стоит от большака в стороне), нас встретил на эмке капитан с батальонным комиссаром. Открыв дверку машины, он, к ужасу моих безмолвствовавших ребят, приказал мне в деревню не заходить, а ехать дальше в деревню Залучье, где и ночевать. «Это отсюда километров девять!» — успокоил он меня. Я с плохо скрываемым отчаянием в голосе заявил ему, что лошади уже останавливаются, и люди со вчерашнего дня ничего не ели, что… — Ничего, доберёшься! — перебил он меня и захлопнул дверку. Машина умчалась. Свистел ветер. Мы стояли на самой верхушке горы, куда только что с трудом добрались. Уже темнело. Мимо нас с грохотом проезжали бесконечные вереницы артиллерийских запряжек: проходил какой-то артполк. Решили снова попоить лошадей. Ребята довольно основательно пали духом.
Я придерживался спокойно-насмешливого тона, только в глубине души думал, что отставший со своим обозом Мальцев делает, пожалуй, умнее, не особенно-то торопясь вперёд. Сидя на санях, пока шёл водопой коней, я думал о том, что просто честное и добросовестное выполнение своего долга, не говоря о большем, невозможно в нашей стране. Ведь я добросовестно старался не отставать от своих тягачей и пушек, добросовестно выложил на это все свои и лошадиные силы, и что же? Вместо элементарного внимания к движению моего обоза — случайные встречи с капитаном, его дёргающие и изматывающие приказания, недоверчивые, подозрительные, косые взгляды…Сидеть на морозе, на ледяном ветре, несмотря на смертельную усталость, — это совсем не тепло, не так, как в движении по дороге. Вскоре мы все запрыгали, однако тут нас поджидала счастливая неожиданность. Рядом с нами остановилась автомашина с кухней, и через несколько минут мы уже делили на ящиках с боезапасами буханки хлеба, четверть котелка у каждого оказалось заполненной пшённой кашей. Хлеб пилили пилой, до такой степени он был замёрзший (дали по восемьсот граммов!), каша тоже была замёрзшая, но её всё-таки уничтожили быстро. Окончательно, наконец, замёрзнув, пустились чуть ли не бегом за своим обозом по дороге на Залучье. Наверху — снова звезды, в замёрзших рукавицах — краюхи оставшегося хлеба, который грызли наподобие жмыха. На сердце стало веселее. От Петровщины до Залучья путь был особенно трудным. Обогнавший нас артполк, в хвосте которого мы очутились, всё время тормозил движение. Много раз создавались пробки, во время которых обессилевшие люди валились на сани и тут же засыпали. Наполненный желудок вселял в меня бодрость, а возбуждение всё ещё покрывало усталость. В одном месте мы довольно долго помогали вытащить безнадёжно застрявшую в обочине дороги автомашину с грузом, в другом — сами мучились со своими кибитками и санями, не могущими никак преодолеть обледенелую гору… Всякого было много, как говорится…
В деревню Залучье прибыли в полночь. Не хватало часу до суток, как мы в дороге, почти в беспрерывном движении. Здесь нас поджидала неудача: деревня была сплошь забита какой-то крупной расквартировавшейся воинской частью. Добравшись до середины деревни, наш обоз остановился, беспорядочно разъехавшись вправо и влево. Ребята мои остались с санями, хотя спать не давал сильный мороз: было, вероятно, около тридцати градусов. Я пошёл бродить от дома к дому, ища выхода из создавшегося положения. В одной большой избе, битком набитой красноармейцами, я совершенно неожиданно для себя столкнулся с «чёрной шинелью». Ну кто же мог здесь быть в морской форме?! Конечно же, из нашей бригады! Это был начфин дивизиона. — А я тебя ищу и ужасно рад, что вижу! — встретил он меня горячим рукопожатием. — Здесь недавно проезжал на машине командир дивизиона, он велел передать тебе его приказание двигаться дальше, не останавливаясь здесь, тут в четырёх, что ли, километрах деревня Жегалово. Там ночуют и тягачи ваши! Потребовалось воззвать к силе воли, чтобы, выслушав это, сохранить свою выдержку и спокойствие! Ведь шли уже вторые сутки, как лошади ничего не ели, ведь пройдена ими была добрая двойная норма километров пути, да можно ли было и людям двигаться без сна, почти беспрерывно вторые сутки? Может быть, это и было возможно ценою больших усилий, но за жизнь лошадей, и без того достаточно дохлых и тощих, я серьёзно опасался. А в случае падежа в пути ответственность пала бы безусловно на меня! Да и новый приказ мой своему взводу «двигаться дальше» мог повлечь за собою не только расшатывающие дисциплину разговоры, нарекания и лишний раз осуждение начальства, но и прямое невыполнение приказа, хотя бы путем вольного или невольного отставания. В течение дня я нагляделся: мы не раз нагоняли и перегоняли «отставших», эту «третью степень дезертирства»! — Не пойду! — решил я, изложив всё это нашему симпатичному начфину. Он искренне соболезновал мне и тут же, приняв от меня поток излияний, ответил тем же, распространившись на тему о том, сколько горечи и злобы рождает одно только созерцание движения нашего «цыганского табора», как назвал он нашу бригаду. — Эх, Володя! — сказал он. — Вы наблюдаете только движение и беспорядок в масштабе дивизиона, а я уже порядком сижу здесь в деревне и наблюдаю эту цыганщину в масштабе всей бригады! По-моему, на фронте все разбредутся в разные стороны, и как всех собрать — неизвестно. Здесь был командир дивизиона, он спрашивал меня, начфина, где его штаб! Начштаба, лейтенант Колбасов, не подаёт признаков жизни, связь между штабом и подразделениями отсутствует, вся дорога усеяна отставшими и переутомившимися краснофлотцами. А ведь мы только начали двигаться к фронту! И до него ещё, видно, далеко! И хорошо ещё, что соприкосновений с противником, как больших, так и малых, не было! И с воздуха-то нас никто не трогает! А что будем делать на фронте, когда всё это появится, с нашей-то организацией! Однако главное всё же другое. Недавно сюда с попутной какой-то машиной приехал командир взвода разведки дивизиона лейтенант Аристархов. Он был голоден и измучился до отчаяния, взвод его весь растерялся по дороге: краснофлотцы подсаживаются и уезжают на попутных подводах и машинах. В это время тут была наша уже порожняя кухня. Он подошел к ней и, взяв у старшины с полбуханки черного хлеба, отрезал себе ломоть, остальной отдал обратно. Внезапно, — особенно нервно и злобно продолжал начфин, — из машины выпрыгнул наш батальонный комиссар Моцкин (да и не Моцкин он, знаете ли? Ведь его настоящая фамилия, — начфин пригнулся и зашептал что-то мне на ухо)… Ну, да это я к слову, так вот слушайте. Подбегает он к Аристархову, весь дрожит от злости, выхватил у него из рук уже надкушенный ломоть хлеба и ударил его кулаком по лицу: «Сволочь! Ещё средний командир! Не знаешь, что ли, что и кусок хлеба имеет норму!» — кричал он. И это на улице деревни, среди бойцов, народа! Ну, подумайте только! А сами ведь жрут…, — окончание бедный начфин заскрежетал зубами… — Нет, вы знаете ли, — продолжал он, — что кушают-то они в штабе всё то, что получается для нас с вами, ведь мы не видим положенное нам сливочное масло или печенье! Всё оставляется и съедается в штабе! Причём львиная доля идёт, конечно, командиру и комиссару. А вот ещё: меня, начфина, посылают сейчас за бензином в Горовастицу! Вы подумайте только, ведь я начфин! При чём тут получение бензина? И ещё не дают для этого автомашину, а приказывают привезти на попутной. Ну, ладно, ещё мне одному добраться на попутных машинах до Горовастицы, но вот как можно с «попутными» пристроиться оттуда с четырьмя бочками бензина? Ума не приложу!..Долго ещё разливался начфин, но я его дальше почти не слушал. Я слишком устал. Устал настолько, что совсем не отвечал на его тирады, хотя в голове бродили думы и мысли, ему импонировавшие. Я вспомнил, как в деревне Щучье, зайдя в избу, где разместился наш штаб, мне пришлось быть свидетелем такой сцены: батальонный комиссар Моцкин, с трудом втащив в сени изрядно пьяного ветврача нашего дивизиона, в исступлении и ярости награждал его пощёчинами, бил сапогами и, густо матерясь, потрясал перед его носом сорванным с него наганом…Я думал о том, что вот и я, командир взвода управления батареи, взвода, который можно назвать глазами и ушами батареи, взвода разведки и связи батареи, вместо выполнения своих прямых функций плетусь с обозом, выполняя функции, которые с успехом могли быть возложены на старшину батареи, да и на любого младшего командира. Правда, в глубине души я только благодарил Бога за то, что хотя временно попал в «обозники». Чувство долга всегда было во мне развито, стремления же скорее попасть на передовую я в себе не наблюдал. Да и было ли оно в ком-нибудь? В порывах вперёд командира и комиссара батареи я совершенно ясно видел притворство, желание выслужиться перед капитаном и перед батальонным комиссаром, соответственно, комиссар и капитан дивизиона выслуживались перед полковником — командиром бригады! О командирах взводов говорить нечего: желание выслужиться отсутствовало так же явно, как и стремление вперёд, присвоенная нам роль покорных и молчащих пешек заставляла нивелироваться с рядовым составом. Этому способствовало полное отсутствие разницы в питании, одинаковость жизненных условий. Вышестоящее начальство всеми силами старалось отмежеваться от нас, смотрело на нас, как на младших командиров. Правда, абсолютное большинство средних командиров и не заслуживало иного по своим личным качествам. Невежество, невоспитаность, неопрятность, низкая выучка были неотъемлемыми качествами очень и очень многих. Однако всё же как можно было, например, мне, командиру взвода артразведки и связи, не выдать топографическую карту, не ознакомить с обстановкой, с задачей, поставленной перед батареей? Понимает ли также начальство, что поныне верна суворовская аксиома: «Путь к победе лежит через желудок солдата»?! А ведь слишком частые голодовки на фоне общего недостаточного питания, вечные нехватки табака никак не способствуют поддержанию духа у рядового состава…Мороз крепчал. Мы с начфином стояли на крыльце избы, набитой красноармейцами, навалившись животами на перила. Глаза блуждали по тёмной улице, переходя с силуэтов часовых у пушек на силуэты дворов, подвод, распряжённых лошадей. Стояла тёмная ночь. — Однако что же мне делать? Ведь это приказ — двигаться дальше! — сказал я начфину после минуты короткого молчания. — Вот это уж не знаю, — ответил начфин. — На всякий случай имей в виду, что часа через полтора-два деревня будет свободна, так как эта воинская часть её покидает. Ну, я пойду в помещение, а то замёрз окончательно. Ты знаешь, я здесь превосходно устроился на печке. Тепло, как в Африке! Заходи и ты! Я поморщился. Кроме тепла там могли быть и насекомые; в глубине души удивился, почему начфин так беззаботно игнорирует это обстоятельство. Начфин ушёл. Из открытой на мгновенье двери вырвался спертый воздух и шум красноармейской разноголосицы. Действительно, как быть? Что делать? Ребята замёрзают на улице, двигаться дальше физически невозможно. Одна лошадь после распряжки стазу же легла тут же на снегу… Пойду проверю свой обоз, решил я, медленно спускаясь с крыльца. Вдали на улице деревни на мгновенье блеснули и погасли фары автомашинфы. Через минуту около меня остановился и запыхтел «пикап» начальника штаба лейтенанта Колбасова. Выйдя из машины, начштаба прежде всего расспросил меня, где командир дивизиона со своей эмкой и трактора с пушками, приказал мне оставаться в деревне и ожидать здесь обоз лейтенанта Мальцева, хозвзвод и кухню, с тем чтобы дальше двигаться всем обозам вместе. По его расчётам, Мальцев и другие обозы должны были прийти в Залучье не раньше следующего дня. Сам же начштаба тут же отправился в следующую деревню Жегалово догонять командира дивизиона. Воспрянув духом, так как приказание начштаба «остаться» отменяло приказание капитана «двигаться», я отправился дальше к своему обозу, считая нужным перетащить лошадей и сани поближе к избе, которая через час освободится. Своих ребят я застал за «делом». Заключалось оно в воровстве из стоявшей неподалёку машины сухарей, гружёных в плотные бумажные пакеты. Машина охранялась поочередно двумя шофёрами, и пока один заговаривал с шофёром, второй «работал». Скоро сухари весело хрустели на зубах всего взвода, у многих наполнились и карманы, не забыли угостить и своего командира, чем я был искренне доволен. Возня с санями, «пикирование» (так называлось нами воровство или иная форма незаконной добычи) протолкнули время незаметно, и в третьем часу ночи мы уже ввалились в избу, в то время как оттуда вываливались красноармейцы. Эти красновармейцы вели себя исключительно некультурно. Густой мат, несмотря на пристутсвие хозяев, в том числе двух молодых девушек, плевки и сморканье на пол, где они же спали вповалку и без всякой подстилки, шум и крики, даже драка — вот что застали мы, впихнувшись с мороза в избу. Бедные хозяева уже, конечно, не могли спать и забились все в дальний угол за печкой. Их было пятеро: старуха-хозяйка, две дочери лет по восемнадцать-двадцать и двое ребят — мальчик и девочка в возрасте трёх-пяти лет. Изба была похожа на другие избы этого района и мало чем отличалась от описанной ранее в деревне Павлиха. Передний левый угол был завешан иконами, в углу — стол, по стенам — лавки. Красноармейцы выкатывались неохотно, начальствующие над ними сержанты и младший лейтенант поминутно заходили в избу, приказывая всем немедленно выходить строиться, что каждый раз выполнялось только одиночками. От поминутного открывания двери изба студилась, и хозяева в углу глухо ворчали. На завалинке русской печки коптила керосиновая лампа без стекла. Окна были замаскированы обрывками невероятного тряпья. Пробравшись через гущу стоявших и лежавших красноармейских тел, я прошёл в передний угол и сел на лавку под иконами. По дороге я предупредил хозяйку, что занимаем помещение мы, на что она ответила недружелюбным молчанием. Наконец, после долгих окриков и уговоров красноармейцы повыкатывались из избы, на смену им стали заходить мои ездовые, разведчики и связисты взвода. Я сидел, с трудом удерживаясь, чтобы не вмешаться в безобразное поведение красноармейцев. Мои смертельно уставшие ребята держали себя тихо. Наступившая относительная тишина неожиданно была прервана громким и длинным ругательством ездового Конверова. Я привстал. Нервы не выдержали. — Кто ругался? — спросил я с интонацией, не допускавшей, вероятно, невозможности ответа. — Я, — ответил Конверов. — Так вот, если я ещё раз услышу здесь что-нибудь подобное — стреляю на месте! — сказал я, кладя зачем-то на стол вытащенный мною из кобуры наган. Ребята и хозяева молчали. Поняв, что слишком разнервничался, я тут же отдал младшему командиру-радисту Быкову приказание о порядке охраны наших подвод и, узнав у Максимцева о размещении лошадей, лёг на лавку, подложил под голову бинокль и шапку (верхом вниз), положил в кобуру наган, накрылся шинелью и мгновенно заснул. Шёл четвёртый час ночи.