(Так!)
В предбаннике меня продержали до его закрытия, вывели последним и отправили в камеру. Снова машина, потом коридоры. Завели в камеру, первую по дороге. А в ней ещё двое. Было время конца ужина. Мы начали кричать, что ещё не ели. Повели в столовую.
После ужина собрался в столовой миньян, попросились в синагогу. Люди вошли, и их закрыли на ключ. Молитва не кончилась, вошёл один вертухай и громко торопил закончить её. Бритую голову вобрал в плечи, натянул на неё полицейскую куртку. Так делают евреи без кипы, уважая святость места. Но сейчас было бы смешно, если бы не его неприятные глаза. Встречал его и раньше, но не мог понять, что в них неприятно. Он торопил и меня, тянул сзади за куртку. Я оглянулся, а он смотрел на меня своими страшными глазами. Говорился кадиш, и я противился вытолкать меня из синагоги, не хотел, чтобы распался миньян. Еврей, который как-то прикрывает голову, обязательно говорит «амен» и другим не мешает сказать, а этот только дёргал меня. Потом молившихся повели по камерам, а он что-то угрожающее проворчал мне и стрельнул отвратительными глазами.
Я ещё раньше обратил внимание, не пугает ли яркая белизна глазных белков, как у кафельных плиток. Другой раз рассматривал его голубой зрачок, похожий на колючую звёздочку на погоне. Но и у моей мамы-красавицы голубые зрачки. В ответ он спросил, из какой я камеры. Угрожающий намёк я понял.
Конечно, глаза самое важное, но вместе с жестами, движениями тела и интонацией голоса, и обязательно, чтобы рядом был еврей, – вот тогда видно, что это двуногое, которое работает на уничтожение еврея, – нацист.
Когда дверь за мной и ещё одним сокамерником захлопнулась, увидел необычное. В камерах постели двухэтажные. Нижняя – каменное возвышение над полом – начинается узкой стороной от стены; верхняя – тоже каменная и тоже начинается от стены, а второй конец опирается на две трубы, торчащие из нижней постели.
Третий сокамерник, Аси, сидел на нижней постели спиной к трубе, руки вывернуты за спину и наручниками пристёгнуты к трубе. Измученные тело и голова клонятся к протянутым ногам, подобно лебедям из балета Чайковского, которые, присев, вытягивают одну ножку вперёд, тонкие ручки отводят за спину и склоняют головку на длинной шейке к коленке, срывая бурные овации.
Аси стонал. Я дал ему высосать вкусной сладкой воды из стакана, приставив к вытянутым губам; второй стакан он так же жадно высосал. Он искал облегчения, клонясь к ногам, но тело тянуло руки, в которые врезались наручники. На одной кисти были два кровавых следа, на другой – два вспухших бугра.
Превозмогая боль, он рассказал, что нацист и ещё трое, взятые им в помощь, скрутили его за то, что он стоял возле синагоги, не успев войти, и хотел вместе с нашим миньяном молиться рядом у двери, и не подчинился, когда нацист потащил его оттуда.
Мы тоже устроили Аси бурную овацию: стучали в дверь и кричали, чтобы его освободили. Пришёл нацист, и ему сказали и показали, что несчастный не разгибается. Нацист ответил, что пусть разогнётся. И ушёл. А мы продолжили стучать в дверь и кричать.
Пришли вертухаи и один из них перестегнул несчастного. Теперь он лежал лицом к трубе, обняв её руками, как родную. Попросил положить одеяло под лицо, чтобы было повыше, и закрыл глаза.
Неожиданно пришло избавление: эту камеру от нас освободили и нами уплотнили другую камеру, как обычно, с симпатичными людьми.
С ними читали мой протокол вслух, я комментировал, было весело.
Утром рано меня отправили в судебный предбанник. Долго ждал до того часа, когда «будет переведён с помощью сил сопровождения в психиатрическую больницу с целью наблюдения». Потом было далеко после этого часа, и меня вывели из предбанника, стоял возле лестницы в ожидании следующей команды.
А по лестнице величаво спускается подруга «защиты», одна рука выставлена вперёд, держит лист, повёрнутый в мою сторону, на листе несколько рукописных строк – заинтриговать меня. «Михаэль! – обращается ко мне, а я подался от неё, и она уже обращается к спине: – Ты не хочешь говорить со мной?» Несколько шагов от неё и ещё шаг за угол, здесь тоже можно ждать вертухая, они мне доверяют.
Что-то происходит за моей спиной, решают, пишут. И обходятся без меня. После шести часов в предбаннике меня вернули в камеру. Только вернули, зовут на выход. Объясняю человеку, который стоит в двери, что без бумаги, которую видел сейчас в суде, не выйду. Человек схватил меня за плечо куртки и вышвырнул из камеры в коридор. Там он громко крикнул:
- Он у меня не выйдет из камеры?!
- Кому кричишь? – спросил его.
- А вон тому, – махнул рукой вдоль пустого коридора. И пошёл. И мял другой рукой плечо руки, которой вышвырнул меня, крутил его и морщился.
Он был за главного в специальном рейсе в психушку.
Твой ход, товарищ кэгэбэ.
Рассказ 14
От Иерусалима по шоссе на Тель-Авив до Мэвасерет-Цион, там поворот налево.
И запрыгали с горки под горку, из-под горки на горку. Покатились по зеленым склонам.
Место красивое. Но что душевным до этого? В окна не смотрят. А двор для прогулок – колодец с высокими стенами, не видят даже плоского неба, вверх не смотрят.
Одна команда из трёх человек сдаёт меня. Многочисленная – принимает.
В первой комнате молодая за столом. Сжимает ладошку ладошкой, протягивает их в мою сторону и вся устремляется ко мне с улыбкой:
- Вы прибыли...
- Я не прибыл, – сожалею, что обрываю её, – первое и последнее моё вам слово – шалом.
- Он отказывается, – начинает она жаловаться кому-то из моей свиты.
А меня проводят дальше, в комнату, верхняя её часть из прозрачного пластика – наблюдательный пункт, просматривается налево и направо просторный коридор с входами в комнаты, а напротив – зала со столами и приделанными к ним стульями.
Мне предлагают сесть на стул, по его виду ясно, для кого предназначенный. Захотелось его опробовать, потому что интересно, но сидеть, полулёжа, неудобно.
Добродушная толстушка с ручкой в руке готова записывать, но я её обижаю:
- Единственное, что я вам скажу – шалом.
Она огорчённая встала, а её место быстренько захватил молодой хват в тюбетейке, заговорил:
- Я медбрат. Ваше имя, фамилия?
Я молчал.
- Может, хотите проверить давление, пульс? – спросил с восточной хитрецой.
Мне стало неприятно, почувствовалось, что приближаемся к укольчику. Но совладал с собой и заявил всем и никому:
- Я не участвую в ваших делах!
Почти вплотную ко мне встал толстопузый, наверное, надзиратель, тихо сказал:
- Вы находитесь в закрытом отделении. Надо вынуть всё из карманов.
В карманах было только то, что оставили после обыска в тюрьме.
Встал и сказал:
- Вынимайте.
Он вынимал из карманов, клал на стол, проводил руками по брючинам с двух сторон, шарил по спине. Вынутое из карманов сложил в пакет. После обыска сказал:
- Ремень надо снять.
Жаль, забыл сказать, чтобы он сам снял его.
Надзиратель скатал ремень в кружок, заклеил клейкой лентой и надписал.
Ему сказали показать мне, где спят, где едят, где туалет.
- А зачем? – удивился я.
Только сейчас понял, что меня оставляют бессрочно. Остальные догадались, что я не знал, что спланировали со мной. Мне казалось, проверка может быть однодневной. Приятный самообман сменился ощущением беспомощности. Наверное, похожим образом обманывались привозимые в лагеря, где дымили трубы.
- А, впрочем, мне надо в туалет! – обрадовался я, что уколами ещё не пахло, и вдруг, как сумасшедший, закричал: – Ой! – закричал уже совсем о другом, и пояснил всем: – Мне надо сообщить домашним, где я нахожусь.
- Вы позвоните по нашему телефону, – поспешила предложить добродушная толстушка, написала его номер на бумажке, написала ещё другой номер и пояснила, – а это общественный, он в коридоре.
Я набрал домашний номер и закричал в трубку, а я кричу при любом телефонном разговоре, по-другому не умею, и Любимая всегда сердится, но на этот раз закричал тихо и равнодушно, чтобы не пугать:
- Я в сумасшедшем доме!
Потом успокаивал, но не долго, ведь телефон не мой, надо быть экономным.
Теперь я был готов начать новую жизнь с туалета.
Надзиратель вывел меня из наблюдательного пункта. Он показал, где мы спим, где мы едим, где мы писаем. Дверь я не закрыл по тюремной привычке, чтобы вертухай мог видеть. А когда повернулся, увидел надзирателя, который наблюдал за мной. Воду я не забыл спустить. И был доволен, что это хорошо говорило обо мне.
Прямо из туалета я вышел в новую жизнь.
Меня принимали хорошо – меня не видели.
Душевные, в отличие от недушевных, заняты только собой. Прогуливаются по просторному коридору из конца в конец, отдыхают в дворике, греются на солнышке, с аппетитом кушают.
В том кэгэбэ, незадолго перед отъездом, меня «замели» на много часов. Любимая позвонила американскому корреспонденту, что меня нет уже шесть часов. В это время со мной «беседовали» за столом. Входит ещё один их человек и стыдит меня: «Михаил Шимонович, только что Голос Америки передал, что вот уже шесть часов, как вы исчезли». Наклонил голову вбок и взгляд полный иронии уставил выше меня. Я упёр локоть в стол, щекой лёг на кулак, опустил глаза. Профессионалы знают, как стыдить культурного человека, а культурный человек знает о системе Станиславского.
Если сегодня Любимая позвонит американскому корреспонденту, то после первой фразы, что мужа забрали в психушку, ей ответят, что ошиблась адресом.
Мой звонок домой дал результат – немедленно приехал сын со своим товарищем, нас заперли в комнате для встреч. Сын привёз тфилин и талит, волновался за мои молитвы.
Рассказал ему, что в тюрьме был интересный человек Биньямин, на суде стоит спиной к судье, молчит, протокол не берёт, у него взял тфилин и талит.
Рассказал, что вчера вечером был миньян в синагоге. Сын спросил: а как с миньяном здесь? Очень хотелось, но я собрал все силы, дождался сына – вот тогда-то уж мы насмеялись. Сквозь слёзы рассказал ещё смешное, увиденное здесь. Но вдруг осёкся – о душевных или хорошо, или никак. Пусть поздно – но исправился.