II
Майрик Закарьян одна ничего не сказала. Она пошла впереди толпы к пещерной дыре на кладбище, где ночевал у нее, за куль хлеба от деревни, пастух Вахо.
Когда входишь в земляное жилье со свету, не сразу увидишь, что там есть. Столбы подпирают крышу; утоптан пол, как чугун, земля лоснится от твердости, — пролитая вода стоит, не впитывается. Дыма под крышей! Сгрудились серые клубы у круглой дыры на потолке; горьковатый запах пропитает вам волосы, одежду. К запаху дыма примешался сухой запах глины и земли. Он прочернил кожу на людях: точно песком натерты лица, руки: вдоль мельчайших морщинок и пор, во все углубленья, лег пепел, делая кожу выразительной и разрисованной, как дубовый лист.
Старуха, качая головой, прошла из большого жилья в чуланчик поменьше. Здесь, сквозь дыру в потолке, падал вниз солнечный луч, одинокий и прямой, как палка, и в нем носились, рдея от нерожденной радуги, сотни пылинок. А внизу, в солнечном кругу, под самый луч подобралась жидкая армянская курица с бесперыми лапками, рыла напрасно жесткую землю и бормотала круглым пестрым цыплятам, катившимся, как шарики, ей под ноги.
Неся перед собой старые руки, словно две сухие ветки, майрик Закарьян нетвердо нашарила остродонный кувшин в углу. Из него пахло острым: здесь хранилась молочная сыворотка для супа. Ходя из угла в угол и готовя обед, майрик не переставала бормотать что-то себе в платок. Вахо сел у тондыра.[4]
— Ешь, сынок.
Сама она есть не стала, а коричневыми и сучковатыми руками, несоизмеримо большими для худенького старушечьего тела, взяла острое веретено, дала ему щипок, и когда, жужжа и вертясь, оно полетело к полу, стала неторопливо прясть, горстью выхватывая серую шерсть из мохнатой кудельки.
— Пустое говорят в деревне, сынок, — бормотанье слилось с гуденьем веретена, — кёса[5] ходит, дурной глаз ходит. Одна я знаю, как отвести дурной глаз. Пусть называют меня мальчишки дэви-майр.[6] Старые люди обошли жизнь по кругу. Старые знают, где начинается, где кончается. Ешь, сынок, отчего не ешь?
Вахо сидел на земле, глядя перед собой неподвижными глазами.
— Суп засыпан пшеницей, — глотни раз, само запросится. Ты еще был крошкой, когда мой покойник Сурэн выкопал в поле горшок с монетами. Он принес его сюда на животе, держа руками и подгибаясь. Я потерла монету землей, она заблестела, Вахо, как солнышко. Тут мы оба точно ополоумели. Всю ночь сидели, сунув ноги в тондыр, и чесали с ним языки, что купим, что продадим, что заведем, что посадим. Люди советовали: зарежь барана, сделай матах,[7] полей богу кровью. Нет, отвел кёса наш ум, — был тут человек плешивый и с нехорошим водяным глазом, торговал у нас горшок, а наутро ни человека, ни горшка, ни золота.
Вахо тихо доел суп и встал с земли. Он плеснул в крынку водой и вышел помыть. Притолока земляного жилья, — деревянная доска, вбитая в глину, — доходила ему до мохнатой шапки. Остановясь под ней, словно в рамке, он в тысячный раз взглянул на убогий и странный мир, курившийся перед ним десятком сизых дымочков над бугорками рыжей и голой земли; стоявший черными пирамидками кизяку; перебегавший дорогу от канавы к канаве длинной блестящей водяной крысой, голубовато-черной в извивах пугливого, мокрого тела; чмокавший внизу сонной струей родника, от которого шли вверх женщины, шурша по камням сухими ногами в длинных белых штанах и сутулясь под остродонным кувшином на плече.
III
— Вахо!
Осторожный кашель обдал его запахом жеваного табака. Из-за угла подходили двое: тот, что поближе, насупил густые, с прожелтью, жесткие, распетушенные брови. Крючковатый нос уходил под шею. Рот пропадал под носом, тонкими остриями полумесяца поднимаясь к углам. В руках мужика был кнут — ремешок с сухой оленьей ножкой вместо кнутовища. Следом за ним, отдуваясь, двигался толстенный Минас, не мужик — блин на сковороде, зарумяненный по краям и распузыренный на середине.
— Войди в жилье, Вахо! — осторожно сказал первый, выставив из-под носа желтый, одинокий клык. — Иди и ты, Минас не бойся! Майрик Закарьян не такая женщина, чтоб потерять куль хлеба. Что ты будешь есть тогда, майрик? А ну-ка иди, и чтоб тебя не было на шапку от дома, слышала?
Он сделал движенье, будто швырнул от себя шапку. Перекинув с руки на руку длинную пряжу, майрик Закарьян подхватила веретено и вышла
— Садись, Вахо. Садись, Минас! — И сам сел первый возле тондыра. Это был самый бедный мужик на деревне, кривой Оник. Но и самый нахальный мужик на деревне был кривой Оник. Никому в голову не приходило, что он мог выдумать. Если кто говорил «три», он отвечал «четыре», говорили «четыре» — отвечал «пять». Ни одно дело не делалось без кривого Оника, и даже сам районный ветеринар, товарищ Домоклетов, называл Оника деревенской чумой.
Толстый Минас сел, растерянно отдуваясь.
— Вот что, Вахо, — начал Оник, брызгая слюной, — деревня поила, кормила тебя, сделала важным барином. Поедешь в город, учиться будешь, сапоги носить будешь. Нехорошо уходить так, без благодарности.
— Я благодарен, Оник, — потупясь, ответил Вахо.
— Из этого муки не смолоть, парень. А вот что ты можешь сделать. Минас, сам знаешь, добрый мужик. Ты пировал на свадьбе Минасовой дочери, ты сочинил стишки для Лукаша, Минасова зятя. Двор у Минаса — так себе двор. Что такое двор мужика против городского дома? Стадо Минаса, конечно, большое стадо. Сады Минаса, конечно, сады — как полагается. Но за что обложили Минаса таким налогом? От него нам всем корм и пропитанье. Так я говорю, Минас?
Толстый Минас мотнул головой вниз.
— Зарезать Минаса — деревню зарезать. Нехорошо, неправильно сосчитали налог. Трудно мужику добиться правды. Когда в субботу приедут к тебе из города, ты садись, Вахо, с ними на машину, катайся с ними, пой им песни, говори им складно, расскажи про деревню и про Минаса. Помни, что надо сказать: Минас не такой богатый мужик, у Минаса весь мир кормится, на Минаса батраки не работают, родня работает. Слышишь меня?
Вахо кивнул, и краска хлынула у него от шеи к голубоватым векам, опущенным над широко расставленными большими глазами.
— Запомни!
Внушительно ударив его по плечу, кривой Оник поднялся, взял с земли кнутовище и сунул за пояс. Минас, неповоротливо дуя себе в усы, поднялся тоже.
Сошла ночь, ущелье стало черно, как колодец. Отвязали на крышах густогривых собак, и тени их шарахнулись по земле. Высыпали звезды.
С непонятным стесненьем в душе худенький мальчик прошел к себе на ночлег — старую крышу над кладбищем, где майрик Закарьян насыпала сена. Отсюда, если направо взглянуть, виден стройный профиль полуразрушенной колокольни, построенной у входа в ущелье, и камни под ней старые, днем красные от железистой окиси, грубые, с высеченными крестами и древним орнаментом. А поглядишь налево, и внизу лежит вся деревня, с темными башнями кизяку и соломы, с тонкой деревянной колоннадой перед жильем, с черными дырами дворов, с лавками, мельницей, садами богача Минаса, с круглой резьбой карниза под его крышей, такой же плоской и пыльной, как у других.
Вахо поворочался на соломе и хотел заснуть. Но вставала луна. Трудно заснуть, когда подожгли солому за краем земли и она горит красным светом. Горит и трещит — в беспрерывном цыканье ночных неспящих сверчков. Но вот выкатилась сияющая, полная, зыбкая и остановилась повыше гор…
Лежа, рука под затылком, подняв колени, глядел Вахо прямо на луну.
А внизу кралась тихими шагами, с монетами на богатой головной повязке, молодая жена Лукаша, Минасова дочка. Сегодня весь день соседки выколачивали у них на дворе жирные мягкие зерна подсолнухов из водянистых чашек. Сидя в кружке и колотя палками, они хохотали к переговаривались. Та, что вынесла секретарю укома стакан с мадзуном, говорила о Вахо, и крестьянкам казалось, что никогда они до сих пор не видели и не слышали мальчика-пастуха. Был пастух — стал гордость деревни! Каждая вспоминала про стишок или песенку, пропетые женихом или просто молодчиком. Мать вспоминала, как пели детишки. Все эти песенки легко, словно сдувая пыльцу с одуванчика, пел в воздух Вахо, не считая и не запоминая их, — и песни носились бабочкой в воздухе, от одного к другому.
4
Тондыр — земляной очаг в Армении, где пекут плоский хлеб, лаваш.
5
Кёса — бритый, светлоглазый, гермафродит. Встреча с ним предвещает беду.
6
Дэви-майр — образ из древнеармянской мифологии: «мать дэва» (дэв — особый демон); в ходу как ругательство.
7
Матах — жертвоприношение; в армянских деревнях был распространен обычай резать барана и варить его ночью в ограде какого-нибудь монастыря, чтимого деревней.