Поутру я выходил во двор, здоровался с Ермилом, шел на берег реки или, по настроению, садился в вагонную конку, запряженную постовыми лошадьми, и ехал через весь город. Столовался я в трактире, где можно было угоститься не только румяной гусятиной с молодым вином, которое в крепких бочонках доставляли с речных складов, но и спросить самовар, что я и делал с неизменным постоянством.
У трактира на грязных досках толкались юродивые, христарадники с котомками, заглядывали ладные парни в сафьяновых сапожках, смешливые молодухи из окрестных деревень; пили березовый квас из ушата по двугривенному за кружку, а по вечерам то и дело отпахивалась дверь под литым плечом какого–нибудь шатко переступавшего грузчика–ломовика и на улицу вырывался хмельной распев:
— Жареная рыбка, маленький карась,
Где твоя улыбка, что была вчерась…
А ночами, пробудившись с необъяснимым беспричинным волнением, я подходил к окну и видел в южной стороне неба созвездие Льва с яркой звездой Регул…
Стремглав, в один день, нарушилась весенняя тишь — с руганью и криками затопил берег рабочий люд, приволокли на канатах лязгающие металлом машины и стали копать да с мерным стуком сотрясать землю: забивали сваи под древесный склад для некоего самарского купца, удлиняли пристань.
И под этот неумолчный грохот вошли перемены в мою жизнь, которая только–только началась налаживаться — не в смысле быта, обыденности, а в смысле обретения душевной гармонии, успокоения. Я стал подумывать о том, чтобы подыскать работу. В ту пору явственно ощущалось дыхание надвигавшейся войны, повсеместно создавались курсы сестер милосердия, и эти веяния не минули город N. Подал и я прошение о зачислении меня в качестве преподавателя на сестринские курсы и уже имел разговор с советником, осуществлявшим от лица земства надзор и попечительство над училищами, и разговор этот для меня был благоприятен. Главное же, я вдруг начал чувствовать, как здоровею душой, как всевозможные сомнения, что преследовали меня неотступно, разрешатся сами собой. Я начинал понимать, что мною довлели не здоровые прагматические сомнения, а болезненные рефлексии, рожденные моей роковой раздвоенностью. Дуализм моей души представляйся трагическим; я сам по собственной воле пытался поставить себе подножку, толкнуть в яму, в месиво. «Но враг ли я себе? Нет, тысячу раз нет!» — так сказал бы каждый, так говорил я и верил, что выкарабкаюсь, избавлюсь от своей половины своего мучителя, — вдохну всей грудью благостный воздух очищения.
Помнится, сразу после Пасхи я вновь обнаружил под дверью конверт. Я воспринял его как новое предостережение тех сил, что не хотели уступить, и от чьей цепкой хватки я силился избавиться. Медля, не решаясь вскрыть конверт, я спустился под лестницу в дворницкую и спросил Ермила, не приметил ли он того, кто поднимался поутру. Малый испуганно осенил себе крестным знамением: «Вот–те Никола Угодник! Никого не было слыхать, барин!».
Развернув сложенный вчетверо лист бумаги, я прочел: «Милостивый государь! Настал час раскрыть инкогнито. Ждем Вас пополудни третьего дня в саду у Никитского спуска. Клуб города N».
«Не идти? — сразу решилось. — Скажу как на духу, почтенные господа, — я вас не знаю и знать не желаю!»
В назначенный день я долго собирался, раздумывал, но знал, что пойду. Не прийти — означало отложить разрешение загадки, и без того безмерно затянувшейся, оставить не проясненными вопросы и не сказать тому или тем навязчивым шутникам, что я покорнейше прошу оставить меня в покое.
Было мглисто. В парке над аллеей клонились мокрые ветви. Я рассеянно прохаживался у чугунных ворот, по временам отжимая крышку хронометра, — я намеревался ждать не дольше пяти минут. Неожиданно над самым ухом оглушил зычный голос:
— День добрый!
Я оборотился и произнес с неудовольствием и пренебрежением, которых не хотел скрывать:
— Это вы мне, сударь?
— Вам, Павел Дмитриевич, — ответил гренадерского роста черноусый мужчина с пунцовым набрякшим лицом.
Тон его голоса был грубоватый, глаза стальные, не лишенные живого блеска, смотрели настороженно, затаенно. Одет он был не то чтобы нелепо, неряшливо, а попросту курьезно: бобриковое, в сальных потертостях, пальто, распираемое вислым животом, крохотный клоунский котелок на макушке, галоши, натянутые поверх лакированных туфель, довершала несуразный наряд трость, казавшаяся хворостинкой в могучей руке. Вяло ухмыльнувшись, господин дал понять, что он плевать хотел на то, какое произвел впечатление.
— С кем имею честь?
— Ну, имя мое вам, видать, ничего не скажет, а ежели вам так желается, — Трубников Иван Демьянович, здешний мещанин, православный, 43–х лет, а больше вам про меня ничего не надобно ведать, — он пожевал толстыми губами, вызывающе усмехнулся.
— Не испытываю интереса к вашей персоне, — произнес я с известной резкостью, — однако хотел бы разузнать причину, по которой столь длительное время…
— Понятно, — отозвался он. — Вы не серчайте, Павел Дмитриевич, тут дело сурьезное: больные люди на свидание с вами меня отрядили.
Я вскинул брови.
— Что за люди?
— Из клуба больных контрактурами, — он замолк.
После паузы я, пребывая в той стадии изумления, которая граничит с растерянностью, пробормотал:
— Впервые слышу о таком клубе… К тому же, сдается… — и неуверенно глянул на него.
— Здоров, — подтвердил он, мотнул головой и прихлопнул ладонью съехавший на ухо котелок. — Здоров как греческий Геракл, но близкие мне люди, чьи судьбы связаны с моей, имеют несчастье быть в числе тех, кого поразила ужасная хворь. Помня о милосердии и сострадании, я не мог отказать им в участии. Надеюсь, Павел Дмитриевич, не откажете и вы.
— Что имеется в виду?
— Мы читали вашу статью в «Военно–медицинском журнале» и наслышаны о вашем методе.
— Это не метод, а всего только опыт, если ходите, наблюдение, из которого следует довольно спорное предположение, — пояснил я, начиная подозревать, что увалень в потешном котелке метит далеко. «И что у него за странная манера выражаться — переходя с просторечия на высокий штиль, и наоборот?» — подумал я.
— Статья совершенно изумительна и исключительна по глубине научного поиска… Такую статью написать — не блинов напечь. В вашем распоряжении, Павел Дмитриевич, будут сотни пациентов, верящих в чудодейственную, исцеляющую силу вашего метода, вы должны им помочь — на небесах вам воздается за доброту.
— Не думаю, — не удержался я от ироничной нотки. — Должен сказать, что никогда не отказываю в помощи, если вижу, что могу вправду помочь. Ныне я без работы, у меня отсутствуют всякие условия для практики…
— Нам известны ваши затруднения…
— В любом случае обязан вас разочаровать — едва ли кто из медиков решится применять мой метод, и даже я, автор, не буду исключением.
— Что же вас останавливает? В чем закавыка?
— Повторяю — метод мало опробован, риск не оправдан. Врач не имеет права ступать по тонкому льду.
— Как вам будет угодно, — Трубников неожиданно дал понять, что не прочь завершить беседу. — Рад был знакомству! Ежели чего не того сказал, извиняйте, мы люди дремучие. Оно понятно — не всем же мед кушать, да еще и ложкой!
«К чему он это сказал, про мед?» — спросил я себя, глядя, как этот увалень вперевалку пошагал в конец аллеи и через десяток шагов отбросил, видно, машинально, как ненужный предмет, трость, снял котелок, огладил ладонью затылок…
Что еще за клуб больных контрактурами? Бред! Ахинея! Я чувствовал себя невольным участником мистификации. Вечером я перечитал свою статью в «Военно–медицинском журнале», которую, впрочем, помнил почти дословно. Мною описывались клинические проявления так называемого феномена «головы и глаз куклы» больных в состоянии комы с прогрессирующим параличом лицевого нерва, в большинстве своем это были моряки, спасенные после кораблекрушений, среди них женщина средних лет, повариха. У нее диагносцировалась ярко выраженная невропатия лицевого нерва, глубокий паралич с утратой мышечного тонуса правой половины лица, отчего оно было перекошено, веки правого глаза не смыкались, из глаза текла слеза. Не имелось сомнений, что заболевание наступило вследствие переохлаждения, вызванного пребыванием в воде, и перенесенного шока. Консервативное медикаментозное лечение, как часто бывает в подобных случаях, пользы не дало. Женщина ужасалась, видя себя в зеркале, депрессия усугублялась, порой переходя в психоз. Однажды в состоянии полнейшего беспамятства она выбросилась из окна. Палата находилась на втором этаже — в ту ночь я нес дежурство, — и когда раздался истошный крик, стремглав выбежал во двор. Женщина изогнулась на брусчатке, нога ее была неестественно вывернута, кусок берцовой кости прорвал чулок. Санитары уложили ее на носилки и внесли в приемный покой. Несчастная уже не стонала, ее лицо, облитое слезами, просветлело; на нем читались умиротворение и покой, оно разгладилось, помолодело, мимика полностью восстановилась, и не было никаких следов ужасной маски паралича. Я смотрел на больную и не верил своим глазам. «Почему вы так на меня смотрите, доктор?» — устало выговорила она, вздохнула, сомкнула веки и заснула глубоким сном… Этот случай из моей практики и лег в основу статьи, где я высказал предположение о лечении контрактуры лицевого нерва методом болевого шока. Как и другие мои работы, статья эта осталась незамеченной в медицинских кругах.