Проходил, следя за ними, час-другой, пока они неожиданно куда-то не скрылись, и я остался один, с каким-то тревожным чувством. Побродив в толпе с полчаса, пошел домой, думая о «высокой».
Так прошло несколько дней, с неделю, быть может, или больше. Помню, я ехал где-то по Успенской улице верхом на своей Гнедышке и вдруг совсем близко увидал идущую мою незнакомку в том же малороссийском костюме, в той же шляпе, но только под зонтом. Солнце пекло, и она — моя незнакомка — от него пряталась.
Что мне было делать, как быть?.. Я решил высмотреть, куда она пойдет, и, остановив коня, стал издали наблюдать. Она зашла в какую-то мастерскую, не помню какую, я стал вдали гарцевать в надежде, что не век же незнакомка там будет, и действительно, минут через пятнадцать — двадцать она появилась вновь, и мы двинулись в путь, куда? — посмотрим…
Барышня шла, я подвигался вдали почти шагом. Долго путешествовали мы, и я заметил, что незнакомка догадалась, что всадник едет не сам по себе, а с какой-то целью, и стала за ним наблюдать в дырочку, что была у нее в зонтике, так, как смотрят актеры со сцены на публику.
Мне стало казаться, что барышня меня хочет перехитрить, а я был двадцатиоднолетний упрямец и решил во что бы то ни стало узнать, кто она, моя очаровательная незнакомка. Миновали мы мост через Сутолку (про нее весной местные жители говорят — «Сутолка играет»). Вот мы и в Старой Уфе, пригороде, поднялись на монастырскую гору.
Барышня прибавила шагу, видимо, всадник ей надоел или ей захотелось поделиться о нем своими впечатлениями с блондинкой. Так или иначе, скоро она очутилась около деревянного домика с мезонином, с большим садом и нырнула в калитку.
Я остался перед неизвестностью. Проехал около ворот, на дощечке прочел имя владельца… и только. Что делать? — проехал еще немного. Там поле, а дальше Сергиевское кладбище, дорога в Новиковку, на Чертово Городбище…
Стал я думать думу, как узнать, кто владелец домика с мезонином в Старой Уфе, и через какое-то время узнал случайно, что это — учитель землемерного училища Н. И. Мартыновский, года полтора [тому назад] приехавший из Москвы и вскоре овдовевший. Сейчас он купил домик в Старой Уфе, живет уединенно, много занимается садоводством.
На первый раз узнано довольно. Теперь надо идти дальше, и я стал настойчиво и терпеливо ждать случая, если не познакомиться с моей незнакомкой, то хотя бы ее увидать еще где-нибудь. Оказались общие знакомые, через них я узнал, что мою «высокую» зовут Мария Ивановна. Имя простое, но такое милое… Узнал, что [её] брат, потеряв жену, оставшись с новорожденной дочкой, затосковал; ушел в себя, как-то «замолчал» и что барышни почти нигде не бывают, но что они очень милые. Старшая — Мария Ивановна, кроме того, необычайно добрая, все и всем раздает, узнал про нее почти легенды. Все слышанное мне больше и больше нравилось. Тут где-то близко было и до идеала. А о нем я, видимо, начал после Москвы и Питера задумываться.
Общие знакомые однажды пригласили меня в Блохин сад[76] намекнув, что там будет и Мария Ивановна. Я не заставил себя просить, был раньше всех на месте. Появились мои знакомые, студент медицинской Академии К-н, его сестра и две мои знакомые незнакомки. Познакомились…
Я быстро «управился» со студентом и всецело завладел вниманием Марии Ивановны. Откуда что бралось! Вечер пролетел, как мгновение. Прощаясь, студент был со мной холодно-сдержан. Разве уж это такая беда! Вскоре мы где-то вновь собрались, и целый ряд планов на будущие свидания был скоро установлен. Тут были и пикники, и поездки на лодке по Белой, и еще многое.
Изобретательность моя была неисчерпаема, да и бедный студент не отставал, его шансы были реальней: он был на последнем курсе, так сказать, без пяти минут доктор, а я незадачливый ученик Училища живописи, с какой-то сомнительной будущностью художника и только… Не трудно было, казалось, сделать выбор, и однако…
Нашлись и еще знакомые. Оказалось, батюшка Сергиевский (Федор Михайлович Троицкий) хорошо уже знаком со своими новыми прихожанами, а у нас он был давно-давно желанным гостем и почему-то любил меня, быть может, потому, что, будучи с душой артистической, находил во мне какие-то созвучия со своими художественными порывами и мечтами.
Однажды после обедни у отца Федора (по своему приходу он звался «батюшкой Сергиевским») собралось много народа, был там и я, были и мои новые знакомые. Пришлось за чаем сидеть рядом с Марией Ивановной.
Как всегда, отец Федор был душой собрания, он сидел против нас и, как опытный и мудрый старец, прозрел без особого труда наши сокровенные тайны, коих и мы еще, быть может, не сознавали в полной мере. Почему-то к нам его речь обращалась чаще, он как бы соединял нас, благословлял. И мы потом, спустя много времени, оба это чувствовали, радовались. Тут же было решение, что в один из ближайших хороших лунных вечеров все мы, тут бывшие, отправимся пикником на Шихан. Конечно, как всегда, и тут заводчиком всего дела был Сергиевский батюшка.
Попробую я, однако, дать краткое описание нашего дорогого батюшки. Его доброта, веселость, его внешний приятный облик, столь гармонический с его душевным, духовным обликом, влекли к себе всех. Отец Федор был высок ростом, хотя годы и сделали его несколько сутулым (ему тогда было лет пятьдесят шесть — пятьдесят семь). Чаще всего он в памяти моей рисуется в белом подряснике и в вышитом цветами поясе. Голова его была красивая, благородного облика, волосы густые розовато-бледного оттенка, такова же и окладистая приятная борода. Но что в нем было пленительно-прекрасным — это улыбка, такая доверчивая, полная необыкновенной доброты. Она была покоряющая, и пленение ею было радостным. Было сознание, что человек, одаренный такой улыбкой, верный ваш друг. Это чувствовали и старые, и малые, и простые люди, и люди «умственные».
Отец Федор был натура богатая и, в те времена, среди духовенства редкая. Он всем интересовался, но больше всего любил, после своей маленькой деревянной Сергиевской церкви, искусство во всех его проявлениях. И он со всей простотой своей ясной неомраченной души умел служить ему. Он был и живописец, и поэт, он прекрасно, задушевно пел мягким музыкальным тенором. Он играл на скрипке, и скрипка его пела, звуки ее обволакивали душу каким-то глубоким, сладостным очарованием.
В службе отец Федор любил больше быть без дьякона, и все возгласы Ектиньи[77] как бы пел, и пение это было таким призывным, молитвенно-восторженным. Его душа была горячей участницей совершаемых таинств и заражала молящихся. И он иным быть не мог.
Все образа иконостаса Сергиевской кладбищенской церкви были написаны самим отцом Федором. Они были очень примитивны, но почему-то глаз это не оскорбляло.
Сердце ваше радовалось, когда голос отца Федора иногда восторженно вырывался из алтаря, сливаясь с голосами хора, придавая звукам его великий, живой смысл молитвы к Господу.
Нужно было видеть озабоченность, хлопоты отца Федора перед большими праздниками: Пасхой, Рождеством, Сергиевым днем. Задолго он объявлял по приходу о необходимости подмоги. И женщины радостно откликались на его призыв. Вся церковь преображалась в какой-то цветочный рай. Цветы несли кто какие мог: от коленкоровых и бумажных самодельных до тропических в больших зеленых кадках. Все мылось, чистилось, и сам отец Федор на лесенке, высоко убирал иконостас цветами. Тут же шли спевки, все были на ногах, все радостно жило, ждало того дня, когда отец Федор в праздничных ризах, сияющий, с восторженными слезами на глазах восхвалит Бога своим чудным, мягким, несравненным голосом… Праздник был полный, все его чувствовали, все были счастливы, довольны.
Отец Федор был первый заводчик домашних спектаклей, причем он не только был со своей скрипкой в оркестре, но подчас давал дельные советы, как режиссер. У него было чутье какое-то. Все, до чего он прикасался, оживало.