Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас! —
неожиданно переосмысливается. Естественное стало неестественным.
Этот мотив ярко выражен в стихотворении Олега Чухонцева, поэта, наделенного чуткой отзывчивостью на духовную ситуацию времени, — «…И дверь впотьмах привычную толкнул». Картина, возникающая в сознании поэта, — загробное виденье, как сказали бы в прошлом веке, духовное поминанье ушедших из жизни родителей, — переживается сыном как трагедия; не только трагедия смерти («и вздрогнул, и стакан застыл в руке: я мать свою увидел в уголке, она мне улыбнулась как живая»), но и как трагичность предстоящей жизни:
И всех как смыло. Всех до одного.
Глаза поднял — а рядом никого,
ни матери с отцом, ни поминанья,
лишь я один, да жизнь моя при мне,
да острый холодок на самом дне —
сознанье смерти или смерть сознанья.
И прожитому я подвел черту,
жизнь разделив на эту и на ту,
и полужизни опыт подытожил:
та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька,
а этой жизни я еще не прожил.
Смерть матери накладывает на дитя невыносимое бремя вины и скорби. Или же — эта смерть высвечивает суетливый практицизм «детей», их конформизм, равнодушие, и — в конечном счете — обреченность.
Начнем с неочевидного.
В «Обмене» Ю. Трифонова (1969) все начинается с рокового заболевания матери, Ксении Федоровны Дмитриевой. Ее близкая смерть — страшная реальность и одновременно — экзистенциальная проблема, с которой сталкивается «дитя» — сын, Виктор Георгиевич Дмитриев.
Трифонов не обнаруживает явно онтологическую проблематику в своей повести. Она упрятана в столь прочную и многосоставную «бытовую» обертку, что и спровоцировало критику на «бытовое» же прочтение повести (борьба с «мещанством» и т. п.). Конечно же Трифонов, как писатель остросовременный, ставил в повести и актуально-социальные проблемы, о которых достаточно широко писали критики — с разных, порою прямо противоположных точек зрения. Но уже Б. Панкин в статье «По кругу или по спирали?»[31] отметил притчевый характер повести. Это станет еще более очевидным, если мы рассмотрим «Обмен» не в контексте «антимещанской» прозы, а сопоставим эту повесть с повестью другого прозаика, казалось бы, отнюдь не близкого Трифонову по своим идейно-художественным задачам, — с почти одновременно опубликованной повестью В. Распутина «Последний срок» (1970). То, что является фундаментальным основанием повести «Последний срок» — смерть матери и отношение к этой смерти ее детей, — так же характерно и фундаментально и для повести «Обмен».
Отношение Дмитриева к предстоящей вечной разлуке с матерью вытеснено, замененоего метаниями по поводу расширения своего жизненного пространства («жилплощади»), которое его мать освобождает.
Естественная человеческая реакция сынана смерть матери вытеснена реакцией жильца. Квартиросъемщика.
Резкая переакцентировка культурного прамотива, «вечной пары» искусства, еще резче подчеркивает бесчеловечность того мира, нравам которого подчиняется Дмитриев. Эту бесчеловечность не спасает и не оправдывает и то, о чем темпераментно писал Л. Аннинский в статье «Интеллигенты и прочие»:[32] фарисейство Ксении Федоровны, ее высокомерие, презрение к другим, «чужим» (Лукьяновым).
Естественный — как это ни трагично — уход матери из жизни поставлен в неестественный жизненный контекст. Отношения любви, сыновства, человечности извращены. Отсюда — намеренный контраст онтологической проблематики с ровным, засасывающим движением быта.
В сознании Дмитриева, которое хватается за соломинку любой иллюзии, возникает самооправдательная псевдоисторическая картина — сидя на берегу реки (вспомним державинское — «Река времен в своем стремленьи…»), он рассуждает о том, что все вокруг, даже и сам пейзаж, неотвратимо «олукьянилось». И если это происходит и с рекой, и с берегом, и с природой, может быть, так и надо? И надо подчиниться ходу вещей и принять все как должное? Спокойно и без особых переживаний?.. Но Дмитриев и тут совершает подмену,оправдывая родовое предательство социальными изменениями.
Л. Теракопян в статье «Повести Валентина Распутина» (1974) на первый взгляд справедливо противопоставляет психологическое письмо Ю. Трифонова прозе В. Распутина. Но если мы попытаемся взглянуть с другой стороны, то обнаружим, что «бесхитростная ситуация» «Последнего срока» во многом идентична «хитроумной» ситуации «Обмена».
Дети старухи Анны — Илья, Люся и Варвара — хотят, чтобы все как можно скорее завершилось. Хотят отделаться. Исчерпать свои обязанности. В укорах дочерей Михаилу, в доме у которого живет и умирает старуха Анна, читается арифметика расчетливого внешнего внимания. Что же отвечает им Михаил? «А что, — кричит он, — может, кто-нибудь заберет ее, а? Давайте. Забирайте. Корову отдам тому, кто заберет… Кто из вас больше всех любит мать?» Сопряжение в мысли «мать — корова» не менее чудовищно, чем сопряжение «мать — квартира».
Смерть матери, трагическое ее осознание существует за пределамитекстов «Обмена» и «Последнего срока» — этот трагизм закреплен в авторскойпозиции, в авторской скорби Трифонова и Распутина. Дети этого лишены. Да и дети ли?.. Да, все-таки — дети. Так, метафора — Дмитриев — бывший ребенок — отчетливо проступает и в Дмитриевской нерешительности, и в мгновенном воспоминании — озарении о детстве, когда рисовал, «как сумасшедший», павлиновские дачу и собаку Нельду… После окончания «последнего срока», отпущенного Ксении Федоровне, сразу после ее смерти, повествователь замечает о Дмитриеве: «Еще не старик, но уже пожилой, с обмякшими щечками дяденька». И тут же, в контраст с «дяденькой», еще больше усиливая нажим пера — вместе со смертью матери кончился бывший ребенок! — «Я ведь помню его мальчишкой по павлиновским дачам. Тогда он был толстяком. Мы звали его „Витучный“».
Предавший и похоронивший свою мать, Дмитриев, как это ни покажется странным, родня по духу детям старухи Анны: Люсе, Варваре, Илье… Плач Варвары по живой еще матушке — лишь только внешний ритуал, что подчеркивается авторской ремаркой: «Варвара открыла ворота, никого не увидела во дворе и сразу, как включила себя, заголосила:
— Матушка ты моя-а-а!»
И далее В. Распутин пишет: «Варвара поднялась и отошла плакать к столу — где удобнее».
Тот же мотив — мать и дитя — по-новому развивает и углубляет В. Распутин в «Прощании с Матёрой».
Мать — матерь — Матёра: материнская основа, материнское начало, уходящее из жизни, смерть матери — все это сконцентрировано В. Распутиным в образе острова Матёры, уходящей под воду, образе столь же конкретном, столь и обобщенном — природно-историческом. Рассматривать «Прощание с Матёрой» только как повествование о конкретном случае — значит останавливаться лишь на поверхности текста. Как дерево Листвень крепит своими корнями, по преданию, Матёру к земле, так и образ В. Распутина уходит вглубь, обретая многослойный смысл. Матёра — это и реальный остров с населяющими его людьми, со старухой Дарьей, Богодулом, это и символ уходящего многовекового уклада — «Атлантиды крестьянской жизни», по точному определению А. Адамовича. Или — фольклорного «острова Буяна»? «На море-окияне, на острове Буяне»… «Некстати вспомнилась Дарье» эта «старая и жуткая заговорная молитва», замечает автор. Но нет ничего здесь «некстати», прекрасно понимаем мы. Остров Буян, расположенный посреди моря-окияна — сказочное средоточие, прообраз счастливой и богатой земли (от фольклора — через сказку Пушкина — унаследованный Распутиным в Матёре), как, кстати, и «болотце с лягушкой» — премудрой царевной-лягушкой, постаревшей Василисой — старухой Дарьей… Но этот же образ неразрывно связан и с прамотивом материнства, столь существенным для прозы В. Распутина в целом. Самым сильным художественно выражением этого прамотива и явилась распутинская Матёра.