Потом настала для профессора полоса проверки эйнштейновой теории относительности, когда в сознании происходила переоценка понятий времени и пространства. Так, прогулочный дворик на крыше «внутренней тюрьмы» ощущался просторным, как вселенная. День или сутки длились вечность, сплошь переполненную страданием, нравственным и физическим без конца и исхода. И, напротив, сложенные из этих суток-бесконечностей ряды тюремных месяцев — а их было пять или шесть под следствием, — почудились при последнем огляде назад одним мгновенным мерцанием какого-то серого полусвета перед мраком вечным.
Его расстреляли в лубянском подвале, по приговору чрезвычайной тройки, за наитягчайшие преступления против народа и государства[8]. В особую вину следствие поставило ему отказ от чистосердечного признания в своих кошмарных злодеяниях.
В те годы необходимый стране труд исполнителей смертных приговоров оставался примитивным ручным видом труда, механизировать его попробовали лишь десятилетием позже, введя было автоматику на фотоэлементах, как на станциях московского метро. Но тогда, в назначенную ночь, крупнокалиберный маузер отечественного производства, нацеленный верной партии рукой, разрушил вредоносный мозг профессора, остановил его нераскаянное сердце. Однако, семье сообщили нечто другое: будто преступник осужден к десяти годам строгих лагерей без права переписки.
Никто из близких не ведал, что такая формула и была ничем иным, как иносказательным извещением о смерти казненного врага народа. Где ж было догадаться пожилой вдове, что прежняя стратегия открытого террора уже меняется и Вождь Народа повелел перемежать ее с еще более причудливой и изощренной педагогикой кары тайной! Дескать, враг обезврежен, но без афиширования!
Словом, понадобилось еще полных двадцать лет, чтобы лишить вдову и обоих, уже семейных, детей профессора последней надежды насчет судьбы отца. Министерство Внутренних дел Хрущевской эры кратко и вежливо сообщило вдове о смерти супруга будто бы в 1943-м году (хотя расстреляли в 1938-м), а попутно также об отсутствии какой-либо вины покойного перед народом и государством.
Семье оставалось утешиться лишь тем, что профессор не был одинок. Ибо так же, как с ним, поступили и с великим множеством других, ученых и неученых, интеллигентных и неинтеллигентных, партийных и беспартийных, разделивших с ним ту же участь, прижизненно и посмертно.
Именно такое утешение подсказал Ольге Юльевне член Верховного Суда при вручении ей справки о посмертной реабилитации супруга.
Глава вторая. КОЛЬЦО ЖЕНСКОЕ
С этим кольцом никаких сложных перипетий не связано. Его история так и просится в стилистические рамки бытовой повести прошлого столетия.
...Задолго до того, как надеть обручальное кольцо на палец, Оля мысленно уже примеряла его и старалась вообразить себе суженого.
Начала она эту игру лет с семи, когда отец, Юлий Карлович Лоренс[9], с юности прозванный всей округой Прекрасным Юлианом, посулил сосватать ее не иначе, как индейскому вождю Виннетау с обложки новейшего романа Карла Майя или уж, на худой конец, отдать за принца Уэлльского, наследника британской короны.
Сам Прекрасный Юлиан был наследником весьма доходного имения «Лорка» на взморье близ Пернова. Мать Юлия Карловича, Олина бабушка Матильда, в юности капризница и недотрога, выдана была за пожилого эстляндского землевладельца, овдовела рано, от вторичного замужества отказалась и сама взялась управлять своим хозяйством. С годами она совсем потеряла интерес к нарядам, в гостях присоединялась к мужскому обществу и со знанием дела толковала о видах на урожай. Бабушкой Матильдой ее стали звать раньше, чем у нее на самом деле появились внуки.
Она завела в «Лорке» две молочные фермы, для чего прикупила луговых угодий у упрямого соседа, прежде никак не желавшего уступить эти луга покойному супругу Матильды Лоренс. Владелица «Лорки» отдала в аренду, под распашку, заболоченные пустоши, а сосновый лес, выходивший к дюнам, оберегла: она не только любила его ровный шум, сливающийся с шумом прибоя, но и предвидела курортную будущность здешнего взморья.
Прекрасный Юлиан, единственный ребенок у матери, не мог пройти в домашней обстановке ту строгую, столь необходимую для обретения истинно светского лоска, муштру, какая зовется у людей его достатка «ейне гуте киндерштубе», то есть, хорошей детской. Ему-то сызмальства слишком многое прощали и опускали.
Хозяйственных увлечений матери он не разделял, хотя охотно пользовался их плодами. В Дерптском университете ходил вечным студентом, предпочитая лекциям городские увеселения. Месяцами живал у матери в «Лорке», волочился за хорошенькими мещаночками, охотился, скакал верхом и частенько пробирался в свою спальню лишь под утро, после амурных утех и азартных сражений за зеленым сукном.
Соседская молва, разумеется, всегда склонная к преувеличениям, разносила по округе слухи, уже не безопасные для репутации Прекрасного Юлиана. Однако мать, занятая перспективами имения, как-то не успела толком задуматься насчет перспектив любимого сына. Его донжуанская слава не слишком тревожила материнское сердце. Пусть, мол, кончит курс, расстанется со студенческими замашками. Тогда и образумится. А пока молодо-зелено — самим Богом погулять велено!
Больше огорчений причиняли ей изрядные карточные проигрыши Юлия Карловича, тешилась она лишь тем, что в округе не было недостатка в состоятельных невестах, и наследник процветающей «Лорки» мог не опасаться мезальянса, по крайней мере в смысле солидности приданого, если бы в игре рискнул превысить материнские возможности.
Как раз в лето перед последним университетским курсом встретил молодой Юлий Карлович в родных местах, среди песчаных дюн и прибрежных сосен, незнакомую девушку, совсем не похожую на его прежних Дульциней.
Синеглазая, высокая, вся будто пронизанная внутренним светом, она, казалось, снизошла на перновское побережье прямо из древнескандинавских саг или рунических песен. Но появлялась она у моря либо в обществе старших братьев-моряков, либо вместе с матерью, сохранявшей и в пожилом возрасте весьма величественную осанку.
Приезд новой здесь семьи вызвал в округе живые толки. Через прислугу соседи торопились выведать подробности о приезжих. Прекрасный Юлиан же с первого взгляда влюбился в золотоволосую незнакомку. К прежним возлюбленным он утратил всяческий интерес и готовился теперь к заманчиво трудной осадной войне.
Девушку звали Агнесса Юлленштед[10]. Братья Агнессы были военными моряками российского флота, оба уже в контр-адмиральском чине. Род их велся от шведского барона-моряка, попавшего в немилость к королю Карлу XII и вступившего в российскую службу еще при Петре. Царь Петр пожаловал первому из петербургских Юлленштедов высокую флотскую должность и поместные земли на юге, по Хопру и Дону близ Воронежа.
Агнесса давно лишилась отца. Погиб он на государственной службе, по ведомству уделов: обер-егермейстер царских охотничьих угодий в Прибалтике, Александр Юлленштед был застрелен из лесной засады отчаянными браконьерами. Сыновья покойного, старшие братья Агнессы, обучались поэтому на казенном коште, а закончив морской корпус с отличием, быстро продвинулись по службе. Старший, Николай Александрович, командовал эскадрой кораблей береговой обороны, приписанной к флотской базе в Либаве, и держал флаг на броненосце «Не тронь меня». Младший брат, Георгий, занимал должность профессора в Военно-морской академии.
В то лето, когда Юлий Карлович впервые увидел Агнессу, семья Юлленштед решила соединиться, чтобы вместе провести лето в Пернове. Братья взяли отпуск одновременно, сняли по-соседству с «Лоркой» хорошую дачу и пригласили мать приехать из-под Воронежа.
Вскоре стало известно, что на этой даче гостей и визитеров встречает в полупустой нижней гостиной только суровая мать семейства. Ни братья-моряки, ни их красивая сестра гостям не показывались — курортные знакомства их явно не интересовали! Юлий Карлович мог лишь в бинокль различать легкий девичий силуэт на верхней террасе соседнего владения, когда Агнесса любовалась оттуда вечерней зарей или отражением в море далеких портовых огоньков Пернова. Потом в бинокле все сливалось — светлый силуэт брала темнота.