Отец Иван именовал мальчика не Рональдом, а Романом и советовал Ольге Юльевне не идти против желаний сына и торжественно свершить над ним обряд православного крещения по всем правилам. Ольга Юльевна же отнекивалась, говорила, что такой выбор требует рассуждения более зрелого, но, впрочем, добавляла, будто обряд православного крещения только без всякой торжественности, уже был над Роней совершен в дни его младенчества, когда его, полугодовалого, впервые привезли в Решму и предшественник отца Ивана, прежний соборный батюшка-благочинный, по собственному разумению «перекрестил» лютеранского младенца. Выходило, будто именно тогда и наречен был мальчик благоносным именем Роман — во славу преподобного сладкопевца, о чем даже совершена была и запись в церковных книгах. В присутствии Рони родители намекали на это странное обстоятельство как-то смутно и обиняком, прямых вопросов избегали, и Роня чувствовал, что неопределенность эта связана с родительскими тревогами о будущем. Мол, при надвинувшихся событиях мыслимо ли предусмотреть, куда еще занесут ветры судьбы утлую семейную ладью и разумно ли поощрять детские Ронины склонности, если они могут пойти вразрез с вековыми традициями рода Вальдеков и семейства Лоренс?
Отцу Ивану вся эта неопределенность не нравилась. Склонности же Ронины едва ли можно было считать совсем уж детскими.
В Решме у него появилось смутное чувство духовного освобождения. Будто ослабевала над ним власть внутренне чуждой ему традиции, унаследованной от поколений балтийских и германо-скандинавских предков. Традиции эти отзывались в Рониной душе тревожными вагнеровскими фанфарами, неясными картинами готических башен и дальним звоном норманнских мечей. И, верно, именно оттуда, из этого средневекового сумрака, перекликаясь с вещим предчувствием всемирнокровавого завтра, тянулись к мальчику по ночам пугающие призраки, страшные сплетения тьмы прошлой и будущей.
Но здесь, в волжском селе, мальчик на свое счастье очутился в тогда еще нетронутом деревенском царстве русского православного духа, слитого с русской природой. Волжские деревни — самые независимые на Руси, самые вольные, не считая особо привилегированных областей, вроде казачьих. Волжанам как-то ничего не навязывали: ни убеждений, ни верований, ни привычек. В волжанах все было органично, от природы. Люди не притворялись добрыми — они ими были.
Вместе с чувством слияния, единения с этим народом, с духом и верой родины, мальчик ощутил и полное избавление от ночного гнета, от своих неотвязных кошмаров, снов и галлюцинаций. Помог этому, конечно, и отец Иван.
Решемский пастырь серьезно отнесся к Рониным признаниям на исповеди. Понял он главное: у мальчика нет духовной опоры, чтобы одолеть свои наследственные и провидческие мучения. И, как символ раскрепощения духа из-под власти тьмы, он подарил мальчику афонскую реликвию.
Это был восьмиконечный крестик из кипариса, окованный узкой серебряной лентой. В нижнюю перекладину у прободенных ступней Спасителя вделана была частица мощей преподобного Афанасия. С минуты, когда отец Иван благословил духовного сына этой реликвией, Роня поверил в свое раскрепощение от страхов. Он даже полюбил тишину и величие ночи.
* * *
В середине сентября 1917 года Ольга Юльевна вернулась в свою новую ивановскую квартиру. Марья и Зина не слишком потрудились к приезду хозяйки. Вопреки полученным ими хозяйственным распоряжениям из Решмы, квартира имела почти тот же вид, что и при отъезде семьи на Волгу. Кресла и рояль в гостиной стояли в чехлах, даже с постелей не убрали пропыленных за лето пологов, а на обеденном столе лежало непривычное покрывало с аппликациями, не парадная скатерть, а безобразная зеленая клеенка, как у иных волжских мужиков побогаче. Мама рассердилась было, потом махнула рукой...
И хотя из двенадцати комнат квартиры две отводились Роне и Вике, вместо одной детской в ознобинском доме, жизнь детей, да и всей семьи так и не вошла в старое русло.
Не хватало в новом доме прежней безмятежности, какой-то легкости, налаженности раз и навсегда, всеобщего благожелательства и само собой разумеющейся исполнительности. Не только прислуга, но даже Роня с Викой за это лето разучились жить по расписанию и приспособились хитроумно уклоняться от обязанностей. Жизнь будто скособочилась, как повозка на плохой дороге.
Со двора уже не пахло печеным хлебом — хозяин запер свою пекарню на замок. Два старика-пекаря пошли жаловаться на него в Совет, но там объяснили, что открывать пекарню пока незачем — муки дают по шесть фунтов на едока, женщины варят из нее похлебку, где уж тут хлеба печь из шести фунтов в месяц!
— Сколько крупчатки припасено у нас в погребе? — осведомилась Ольга Юльевна у кухарки Марьи.
— Да не больше мешков шести, — хмурилась та. — За зиму вся подберется.
Новые какие-то пошли словечки о еде — крупчатка, постное масло, отруби (говорили, что их велено подмешивать к муке при выпечке хлеба), конина. Сероватым становилось домашнее бытие...
А в гимназии, где уроки казались Роне томительно нудными, потому что ни разу не услышал он в классе о чем-либо незнакомом, чего не проходил бы с Колей, мамой или Оленькой Кочергиной. Некоторые мальчики из офицерских семей глухо щушукались о корниловском мятеже в Петрограде. Роня стыдился, что в его домашнем бабьем царстве потолковать про это было не с кем, и лишь краем уха доходило до него от одноклассников, зачем генерал Корнилов вел войска с фронта к столице. Судя по словам этих гимназистов, в одних семьях мятежного генерала осуждали как искусителя на народную свободу, другие же считали действия Корнилова последней соломинкой для утопающей России.
Как-то во время урока русского, когда ученики писали изложение рассказа Толстого «Акула», учитель куда-то вышел из класса. Скоро двери распахнулись резко и на пороге появились старшеклассники, человек до десятка.
— Кла-а-сс! Встать! — скомандовал старший из них. — Кто за сицилистическую революцию — давай за нами! Выходи в коридор!
Из-за парт несмело поднялись и двинулись было к двери пятеро учеников. Среди них — бедный, слабый здоровьем еврейский мальчик Илюша Моисеев, Ронин приятель. Великовозрастные верзилы восторженно приветствовали этого добровольца:
— Тебя-то нам и не хватало! Давай, давай с нами, сицилист!
Один из пришельцев подошел к Рониной парте и вдруг ухватил «за грудки» Мишу Волкова, соседа Рони Вальдека.
— Чего не идешь? Ты же — за сицилизм, а?
Миша, купеческий сынок, с социализмом имел маловато общего, слегка побледнел и начал было слабо отнекиваться от «сицилизма», ибо в поведении верзилы была явная угроза, но тут вернулся учитель, резко погнал пришельцев из класса, а ученикам велел вернуться к занятиям. Оказывается, вся эта операция была придумана несколькими великовозрастными сынками ивановских мясоторговцев. Они выводили школьных «сицилистов» из классов в укромное местечко, где и выколачивали революционный дух из добровольцев, может быть восплачут и покаются. Почему-то у Рони Вальдека возникла тогда совершенно невольная ассоциация между этими усмирителями и неведомыми корниловцами...
Вскоре Роню пригласил директор гимназии и, тоном взрослого, говорящего со взрослым, пояснил третьекласснику, что ему по желанию отца предстоит перевод в Ярославский кадетский корпус.
— Вы — сын заслуженного офицера Действующей армии революционной России, — сказал директор. — Желаю вам успешно кончить корпус!
Через день в квартире Вальдеков появился веселый поручик Чижик, брат решемского священника отца Ивана. Так было договорено в письмах между папой, мамой и начальством Ярославского корпуса, впрочем официально уже переименованного в Военную гимназию. Называли его по-прежнему корпусом.
Все, что потом происходило в течение шести недель в стенах Ярославского корпуса, осталось в Рониной памяти как смутная полоса теней, бегущих словно в тумане, или как неотфокусированный фильм на экране. Было чувство потерянности и полного одиночества в толпе чужих, странно одинаковых мальчиков. Не удались попытки сблизиться ни с одним соседом по спальне, классному помещению или строю. Ответы на уроках вызывали смех учителя и класса — неизвестно, почему. Видимо ответы звучали слишком «штатски» и не отчеканивались как следовало. Подверглась осмеянию небольшая шашка, отлично сработанная папиными солдатами в подарок командирскому сыну и не допущенная здесь даже в раздевалку. Шашку куда-то унесли, а потом просто украли...