Мимоходом дети разобрали, что мама будто вскользь вызнавала про все это у словоохотливой Дуни, вперемежку с вопросами о кастрюлях.
Оказывается, прежним владельцем имения Корнеево принадлежало в округе 500 десятин лесных угодий и кирпичный заводик у станции, а более состоятельные обладатели соседнего поместья, где теперь госхоз, приходились здешним хозяевам родственниками. Тех помещиков тоже «забрали и выселили». За что? Очень обыкновенно, «как они все — бывшие!» Впрочем, здешних «бывших» Дуня хорошо знала: люди, мол, хорошие. Мужиков особливо не прижимали, разве что рассчитывались с опозданием, когда самим приходилось туго насчет разных прочих платежей. Простые были, одной своей семьей за стол не садились, вечно кто-нибудь с ними трапезу делил, бывало, что и поважнее хозяев, а то заглянут и самые неказистые гости, из тутошних, — все равно, к столу зовут, запросто. Жили дружно. Барышня у них была очень красивая. Только гимназию в Москве кончила, домой сюда вернулась — тут-то их и забрали всех. И — выселили! Куда — Бог весть, разве мало развеяли народу!
Запомнилось это Роне: развеяли народу! Надо же так!
Но самой Ольге Юльевне уж не терпелось крупно поговорить с папой. Только не хотелось, чтобы разговор этот услышали посторонние. Дуню она отпустила пораньше. Никита устраивался в отдельной комнате около кухни. В прошлом эта комната, как потом узнали, называлась «людской».
Семья Вальдек наскоро отобедала за чужим столом, под чужой люстрой (своя осталась в Иванове). После первой трапезы на новом месте дети пошли обживать свое кресло. По следам заметили, что и в той семье это кресло служило именно детям и залезали они на него тоже с ногами. Наверное, тут выросла и та красивая гимназистка... Возможно, ее-то рост и отмеряли на дверном косяке: тут были отметки совсем низенькие, потом две выше, и одна — ближе к верхнему косяку, у притолоки.
Дети глядели на знакомые домашние одеяла и на свои подушки в изголовьях чужих кроватей. Вдруг Вика сказала:
— У нас ведь потом все это тоже отберут, правда?
Роня подтвердил;
— Конечно! И наши ивановские вещи тоже, наверное, отберут...
Этого требовала успокоенная детская совесть! Слишком тревожили ее следы чужого загубленного благополучия. Еще у Рони на языке вертелись слова: «и выселят нас отсюда тоже как тех», но вслух произнести такое он не решился, чтобы и в самом деле не накликать беды. Он помнил немецкую поговорку бабушки Агнессы: «ду золлст ден тойфель нихт ан дёр ванд мален», дескать, не малюй черта на стене (а то, мол, и в самом деле явится в дом)...
И когда из родительской спальни дошел до детской истерический мамин плач, Роня и Вика сперва было тоже приписали его родительскому сочувствию чужому несчастью. Ибо сквозило оно изо всех углов этого уютного дома! Наверное, и маму терзают муки жалости и неясного чувства стыда как невольной соучастницы большой общей вины...
Но плач Ольги Юльевны был непривычного тембра, сначала какой-то басистый, перешедший потом в капризный визг, не совсем даже натуральный.
Рыдания чередовались с возгласами:
— Как ты мог меня сюда?.. Как ты посмел?.. Что мне тут делать? Ведь я думала о Москве, о родных... А здесь даже вонючее Иваново вспоминается как Санкт-Петербург!...
Такая реакция была непостижимой! Среди всей этой прелести, отравленной лишь ощущением соучастия в грабеже добрых людей...
Первый раз за всю свою 11-летнюю жизнь Роня ощутил неприязненное, недоброе чувство к матери. Ведь папины старания просто трогательны. Его нежные заботы ощутимы здесь в любой мелочи!
Легко ли было привести все в такой порядок, после того, как дом полгода пустовал? При всей бдительности Корнея Ивановича, тайные воры все-таки ухитрились попортить и расхитить половину имущества. Даже стекол в окнах не хватало; с чердака унесены были зимние рамы. По словам Дуни, матрасы все были вспороты, полы искорежены, видно, в доме искали спрятанные ценности. Делали это лесные дезертиры, либо деревенские подростки, а может, кто и посолиднее, не очень страшившийся сторожевой берданки Корнея Ивановича... Все это папа успел наладить, встретил семью в чистом, убранном доме. Немало постарался и Никита Урбан.
Роня не выдержал. За руку он привел Вику в спальню, к злобно рыдавшей матери. В тоне взрослого, очень серьезно произнес:
— Если тебе, мама, здесь не понравилось, можешь уезжать назад, к Стольниковым, в твою Москву. А мы с Викой остаемся здесь и будем помогать папе. Здесь так хорошо, как мы и не думали!
У Ольги Юльевны (она сама потом в этом признавалась) явилось сильнейшее желание избить сына до синяков, за непочтительность.
Но инстинкт материнский подсказал ей, сколь глубока детская обида за папу. Крупный разговор, может, и в самом деле вышел слишком... гиперболичным? Мама перестала всхлипывать и вытерла глаза. Хмурый папа чуть-чуть улыбнулся непрошенным адвокатам.
* * *
Три летних сезона и все зимние каникулы в имении Корнеево были, пожалуй, лучшим временем всей Рониной жизни.
Привыкла к Корнееву и Ольга Юльевна. Нашлись поблизости партнеры для преферанса зимой, а летом наезжало столько родственников, что порою Корнеево напоминало светский пансион прежних времен или патриархальное поместье в тургеневском духе.
Вальдек-младший же все больше увлекался здесь чтением, в тишине зимних покоев или под ровный шум июльской листвы. Поэзия ему открылась — Тютчев, Пушкин, акмеисты и Блок. И был у него вкус к историческому прошлому России. Но вот истории, творимой сегодня, он никакого «вкуса» не ощущал, хотя рано понял, в какие роковые минуты довелось ему посетить сей мир...
Он и сам тоже полагал себя поздним путником, застигнутым на дороге «ночью Рима», Рима третьего, российского. Но средь бурь гражданских и тревоги он не ощущал высокой воли богов, а напротив, скорее видел в этих бурях проявление демонов зла. Героическими казались ему отнюдь не оголтелые матросы и пролетарии, якобы бравшие штурмом совершенно беззащитный Зимний дворец, а та горсточка отчаянных женщин из стрелкового «бабьего» батальона и те юнцы из юнкерского училища, что до последних минут, по чувству долга, пытались противостоять потоку раскаленной докрасна человеческой лавы...
Болезненно переживал мальчик события гражданской войны. Одинаково ужасали его и красные, и белые потери. Он понимал, что и те, и другие — одинаково невознаградимы для нации, для русского народа. Ведь по обе стороны фронтов гибли самые здоровые, самые молодые, ко всему доброму пригодные!
Что до исхода этого избиения, то Роня был твердо убежден в конечной победе красных. Мальчик видел, что народ не сочувствует белому движению, хотя и напуган жестокими крайностями большевиков. Но они умели убеждать граждан в человечности и справедливости своих идей. У контрреволюции же идей, похоже, не было вовсе. По крайней мере любой красноармеец мог легко разъяснить Роне, за что воюет и борется Красная Армия, а вот дядя Паша Стольников, человек умный и образованный, искренне желавший победы белым, никак не мог растолковать мальчику, каковы же их лозунги. Получалось, что Белая армия воюет просто с отчаяния — больше, мол, все равно делать нечего, вот и приходится драться! Обещания красных: земля — крестьянам, заводы — рабочим, мир — хижинам, война — дворцам явно были по сердцу большинству рядовых граждан и в селах, и в городах.
Правда, в глубине ума и сердца Роня чувствовал, что эти идеи большевизма лишь кажутся столь простыми и ясными, на самом же деле они иллюзорны. Ведь самым главным в них было — создание нового человека, более совершенного, чем люди прошлых времен, испорченных рабством, жестокостью, эксплуатацией, лицемерами, хищническим хозяйничаньем в буржуазном обществе. Но высокие нравственные идеалы революции, заимствованные из христианского вероучения о царстве Божием на Земле, покамест светят людям издалека, как звезды небесные, на Земле же по-прежнему царят страх, жестокость и ложь. Достичь высоких целей хотят самыми низкими средствами!