Когда в степи, как диво,
В полночной темноте безвременно горя,
Вдали перед тобой прозрачно и красиво
Вставала вдруг заря,
И в эту красоту невольно взор тянуло,
В тот величавый блеск за темный весь предел, —
Ужель ничто тебе в то время не шепнуло:
Там человек сгорел!
Сам Фет настаивал на приоритете красоты природы, красоты внешнего мира, в сравнении с ее отражением в искусстве:
Только песне нужна красота,
Красоте же и песен не надо.
Восторг, влюбленное томление, какое-то даже смятенное преклонение вызывает у Фета красота внешнего мира, раскрываясь перед поэтом как вечное чудо:
Мы с тобой не просим чуда,
Только истинное чудно.
Нет для духа больше худа,
Чем увлечься безрассудно.
Здесь, в сущности, содержится прямое предостережение искусству, теряющему жизненные связи.
А. А. Фет
Портрет кисти И. Е. Репина. 1882 г. ГТГ
Насыщенность, полнота мгновения, вобравшего «серьезное», онтологическое содержание, в принципе отличают лирику Фета от импрессионистов. В стремлении проникнуть за явление, раскрыть его внутреннюю глубинную сущность поэт почти устраняет «я» как конкретную личность, превращая себя как бы в точный и чуткий орган восприятия.
Не слепой инстинкт, не случайное прозрение, а трезвость и ясность взгляда характерны для Фета. Много говорилось о том, как умел он передавать внешние приметы жизни природы, смены времен года и т. д. Но под этой «оболочкой зримой» (Тютчев) поэту дано почувствовать всю цельную неделимую жизнь природы в ее единстве, «ее самое».
Неточно было бы сказать, что природа у Фета «одушевлена», «очеловечена». Правильней говорить о ее «одухотворенности». В его стихах она живет своей собственной, глубокой и таинственной жизнью, и человек лишь на высшей ступени своего духовного подъема может быть к этой жизни причастен.
В фетовских стихах воплощено представление о природе как о живом, движущемся, дышащем целом (образы «дыхания» — дышит, вздыхает и т. д. — и «движения» — характерные образы фетовского природного мира).
Огромную роль у него играет распахнутость, раздвинутость границ мира «по вертикали», непрерывный обмен и взаимоотражение «неба» и «земли», их «открытость» друг другу:
Дышит земля всем своим ароматом,
Небу разверстая, только вздыхает,
Самое небо с нетленным закатом
В тихом заливе себя повторяет.
Или:
Как океан, разверзлись небеса,
И спит земля и теплится как море.
Эта взаимная открытость и связь воплощаются и в самых конкретных жизненных деталях:
Снова птицы летят издалека
К берегам, расторгающим лед,
Солнце теплое ходит высоко
И душистого ландыша ждет, —
лишь постепенно и в целом складываясь в глубокую символическую картину живого единства мира. Сама даль у Фета — живая, она объемна, заполнена запахами, звуками, теплом, движением.
Человек в какие-то минуты «внимания» и вдохновения может быть к этой жизни причастен, его душевная жизнь совпадает с природной в тех же наиболее «родственных» слоях, объединяемых образами дыхания, движения и т. д., не подвергая природу универсальному «очеловечению».
При всем том, что поэзия Фета безусловно тяготеет к романсу (еще Щедрин говорил, что песни его «распевает вся Россия»), насыщенное, точное слово — настоящая стихия Фета. Здесь сказалась и общая тенденция эпохи, роднящая таких антиподов, как Некрасов и Фет, — «вкус к конкретности», «дельность», трезвость художественного зрения.
Когда говорят о неопределенности, неясности фетовского лирического мира, есть опасность спутать темы лирики Фета с их воплощением. Излюбленная его тема — «бедность слова». Но ведь это именно тема, причем тема, разработанная поэтом с афористической точностью и завершенностью:
Не нами Бессилье изведано слов к выраженью желаний.
Безмолвные муки сказалися людям веками,
Но очередь наша, и кончится ряд испытаний Не нами.
Фет побеждает невыразимость, сделав объектом, превратив в слово само томление о невыразимости:
Лишь мне, молодая царица,
Ни счастия нет, ни покоя,
И в сердце, как пленная птица,
Томится бескрылая песня.
Та неспетая, несказанная песня остается в сердце поэта пленной птицей, но само это состояние становится поэтическим предметом, облекается в точные слова. Это фетовский принцип творческого целомудрия: не потонуть, не раздробиться в многозначности своих ощущений и настроений, но, вобрав эту многозначность в единственное емкое слово, в точный образ, остановиться на пороге невыразимого. В том же стихотворении, где поэт жалуется, «как беден наш язык», он дает и полное определение своего творческого метода:
Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И темный бред души, и трав неясный запах,
Так, для безбрежного покинув скудный дол,
Летит за облака Юпитера орел,
Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.
В самом деле, слово у Фета — как бы случайное, мгновенное («крылатый слова звук»), а вместе с тем единственно точное, вобравшее в себя неразложимую сложность жизненного мгновения: оно не анализирует, не разлагает впечатление, не углубляется в неясность, но именно «хватает на лету и закрепляет вдруг», останавливает мгновение, превращая его в «момент» вечности.
И в сущности, та неясность, неопределенность, о которой говорят обычно как о свойстве поэзии Фета, неясность вполне «реалистическая»: поэт исходит из предельной ясности данной ситуации. Он идет до конца: дает точную форму неясному, неточному. Но остается на пределе выражения, с томлением по невысказанному, с мужественным знанием предела человеческих возможностей.
Особое место в поэзии второй половины XIX в. занимает творчество Якова Петровича Полонского (1819—1898). Сын небогатого рязанского дворянина, студент юридического факультета Московского университета, он начал печататься в 1840 г. Служил в Грузии, с 1851 г. жил в Петербурге. Хотя Полонский был наименее «чистым» из всех «чистых лириков» своего времени и всегда выказывал глубокое уважение и симпатии к Некрасову, чутко откликался на любое проявление общественной несправедливости, все-таки именно он в высшей степени обладал тем свойством, которое Белинский в обзоре «Русская литература в 1844 году» назвал «чистым элементом поэзии».
И на его долю наибольший успех выпал в 50-е годы. И о его сборнике, как и о стихах Фета, Некрасов (внимательный и чуткий критик и читатель) отозвался с похвалой.
Выход в свет двух сборников (в 1855 и 1859 гг.), шуточной поэмы-сказки «Кузнечик-музыкант», высоко оцененной Тургеневым, стихотворного повествования «Старое преданье» привлек к Полонскому внимание критики. Но, хотя он и не перестал писать, подобно Фету, признание его отодвинулось к 80-м годам.
В 60-е годы процесс размежевания в литературной среде, затронувший и гражданские и творческие позиции, для Полонского прошел мучительнее, чем для других поэтов. Он не мог уйти ни в резкость «отрицательного» направления, ни в отрешенность от общественных болей и забот. Он не примыкал в общественно-литературной борьбе эпохи ни к одному лагерю — сотрудничал и в революционно-демократических, и в почвеннических журналах, защищал в своих стихах «поэзию любви», противопоставляя ее поэзии «ненависти» («Для немногих», 1860; «Поэту-гражданину», 1864; «Блажен озлобленный поэт...», 1872, и др.). В конце 60-х годов в стихах Полонского все чаще появляется гражданская тема («Миазм», 1868; «В альбом К. Ш.», 1871; «Слепой тапер», 1876; «Узница», 1878; «Старая няня», 1881, и др.). Их основные мотивы восходят к поэзии Некрасова.