Однако рококо, так же как и породившее его барокко, не было внутренне единым направлением. Рассматривать рококо только как явление аристократическое было бы принципиально неверно. Для писателей Просвещения школа рококо нередко могла стать этапом в эмансипации чувственного. Какими-то гранями были близки просветителям и такие черты рококо, как гедонизм, эпатирование церковного ханжества. Поэтому отражение рококо мы обнаруживаем и в «Нескромных сокровищах» Дидро, и в «Орлеанской девственнице» Вольтера. Активно воспринимали традицию рококо Метастазио и Виланд; опыт рококо не прошел бесследно для молодого Гете.
Сложную и глубокую трансформацию претерпевает в литературе XVIII в. классицизм, испытывающий на себе влияние Просвещения. Правда, долгое время остается непререкаемым авторитет Буало и художественных образцов Корнеля и Расина. Но даже в самой Франции при формальной приверженности эстетическим догмам XVII в. новое содержание трагедий Вольтера диктует и новый подход к изображению героев и среды. Меняются акценты, происходит отход от антропоцентрической концепции мира, характерной для классицизма XVII в. У Вольтера — драматурга и автора философских повестей — внимание сосредоточено уже не на отдельной личности, а на обществе, частью которого она является. Появляется новый тип героя, например мудреца («Задиг»), который стремится «просвещать» других, прилагает усилия, чтобы «вывести истину из сферы знания для избранных» (Д. Д. Обломиевский). Сама структура трагедии под пером Вольтера меняется, усиливаются живописные элементы. Резко отвергая Шекспира, Вольтер вместе с тем начинает учитывать его опыт.
Исходя из воспитательных, пропагандистских задач, которые они ставили перед театром, драматурги XVIII в., в том числе и классицисты, усиливают публицистическое звучание своих произведений, нередко превращая героя в рупор просветительских идей. Новаторской явится в конце века, в преддверии революции, и драма М.-Ж. Шенье, и живопись Давида. В Италии писатели-классицисты в борьбе с традициями барокко ориентируются не только на античные образцы (Пиндар, Анакреонт), но и на классическую литературу собственного, национального Возрождения (Петрарка и петраркисты XVI в.), причем у лучших из них, например у Парини, строгая классицистичность языка и стиля сочетается с сатирой на современную социальную действительность, что, естественно, ведет к существенному расширению художественных возможностей традиционной классицистской поэтики. Сходное явление наблюдается в английском классицизме. А. Поп в поэме «Виндзорский лес» передает реальные приметы английского пейзажа, а в горацианских сатирах и посланиях, следуя античным образцам, создает столь живые портреты своих английских современников, что читатели безошибочно узнают оригиналы. Тем самым подрывался принцип «универсальности», на котором настаивал Буало. Ведь по его замыслу «Поэтическое искусство» формулировало правила, общие для искусства всех стран, а отнюдь не только для французов: образец предполагался единый — античность.
Но в бурных спорах века ничего не осталось от этой условной модели античности. Так, в Германии Готшед еще во всем полагался на авторитет литературы французского классицизма (при этом не столько на ее художественный опыт, сколько на теорию Буало). Лессинг высмеял это как преклонение перед иностранным, а в «Лаокооне» дал новую трактовку античного искусства. Он отверг одно из важнейших положений Горация (о том, что поэзия, подобна живописи) и, ссылаясь на образцы греческой скульптуры, а также на Гомера и Аристотеля, обосновал просветительский принцип действенного искусства.
Возникшая одновременно теория Винкельмана лишь частично перекликалась с эстетикой Буало. Воздействие ее на умы современников было независимо от французского классицизма, и веймарский классицизм Гете и Шиллера, преемственно восходящий к Винкельману, — явление совершенно оригинальное, не имеющее параллелей в других европейских литературах.
Творчество великих веймарцев настолько самобытно, что французские историки литературы (например, Анри Пейр), исходя из опыта своей национальной литературы, вообще ставят под сомнение принадлежность Гете и Шиллера к классицизму. В самом деле, новаторским является и самый жанр трагедии «Ифигения в Тавриде», в которой конфликт снимается примирением, а героиня — носительница просветительского идеала «чистой человечности».
Ж.-Л. Давид.
Клятва Горациев. 1784—1785 гг.
Париж. Лувр
По-новому осмысляется античная традиция в «Римских элегиях» Гете: это прежде всего традиция римских поэтов Катулла, Тибулла, Проперция, воспринятая в ее исторической самобытности, а не через призму канонов XVII в. И одновременно перед нами — лирический герой, носитель современного сознания, просветительского оптимизма, поэт, человек, мыслитель на фоне современного Гете Рима. Шиллер, приступая к работе над «Марией Стюарт», перечитывает Корнеля и в письме к Гете (31 мая 1799 г.) порицает «ложный вкус» и «дурные привычки французской манеры». В классицистической лирике позднего Шиллера особенно остро выражена тоска по идеалу, а трагические интонации его «Праздника победителей» уже вписываются в романтическую систему образов.
Таким образом, если в начале века признавалась единая система классицизма на основе французской модели XVII в., то в ходе художественного освоения новой просветительской тематики в разных странах складывались свои национальные варианты классицизма, по сути расшатывавшие нормативную эстетику XVII в.
Совершенно новым направлением в литературе XVIII в. стал сентиментализм. Культ чувства не противоречил у просветителей культу разума. И в том и в другом случае они обращались к некоей естественной, как им казалось, норме, с которой можно было соотносить реальные человеческие поступки. Природа для них разумна, а Разум естествен.
В суждениях ранних просветителей главенствовал Разум. Поэтому можно говорить о рационалистическом этапе в истории Просвещения. Некоторые историки литературы только этот этап и считают собственно просветительским. Однако, поскольку Просвещение отнюдь не сводится к одному рационализму, а представляет собой сложный комплекс философских, общественных и эстетических идей, было бы неправомерно искусственно сужать масштабы этого движения и выводить за его рамки и романы Стерна, и «Новую Элоизу» Руссо, и «Страдания юного Вертера» Гете, и всех поэтов и драматургов «Бури и натиска» — иными словами, все те новые в эстетическом отношении, очень значительные явления второй половины XVIII в., с которыми мы прежде всего и связываем понятие «сентиментализм».
Конечно, не случайно сентиментализм возникает на сравнительно позднем этапе Просвещения, когда обнаруживается ограниченность чисто рационалистического подхода к жизни. Но, отвергая холодную рассудочность, сентименталисты сохраняют верность гуманистическим общественным идеалам Просвещения. В ряде случаев сентименталисты обличают современную им феодально-сословную действительность еще более решительно и резко, чем это делали писатели рационалистического просвещения. Достаточно вспомнить о боевых политических тенденциях, выраженных в лучших произведениях «Бури и натиска».
Место сентиментализма в литературе Просвещения нельзя определить однозначно. Провозглашение примата чувства сочеталось с разными течениями внутри просветительского движения. Сентиментализм еще противоречивее, чем раннее Просвещение. Апелляция к чувствам «естественного человека» могла будить протест против «противоестественности» всех форм угнетения и деспотизма, но они же могли уводить от действительности в область более или менее абстрактных мечтаний на лоне условной, меланхолической природы.
В мировоззрении и творчестве Руссо сентиментализм связан с весьма радикальными позициями в социальной области. Но руссоисты далеко не всегда бывали сторонниками общественно-политических идеалов Жан-Жака. Апология чувства, выраженная в романе «Новая Элоиза», воспринималась часто в полном отрыве от великих идей Руссо — страстного поборника прав народных. Поэтому среди его поклонников оказались и Робеспьер, и Мария Антуанетта. В европейской литературе конца XVIII — начала XIX в. на Руссо будут ссылаться, с одной стороны, Шиллер и Байрон, а с другой — писатель иных политических убеждений — Шатобриан.