– Ну, я вам объяснил, решайте сами. Думаю, что ежели прижмёт, вспомните мою науку. Желаю счастливо оставаться, мне с утра в дорогу.
В ответ услышал нестройные голоса – желали лёгкой и удачной дороги.
Я сунул две оставшиеся бомбочки за пояс: ну, не хотят мужики приучаться к огненному бою – их дело. Только хотят они или не хотят, жизнь всё равно заставит.
Утром встали рано, купец спешил. Едва перекусили, как обоз тронулся со двора. У ворот меня ждал сюрприз. Дорогу преградили дружинники, обоз встал.
Из башни вышел воевода; увидев меня, подошёл, поздоровался.
Махнул рукой, вышли дружинники с узлами в руках. Подойдя к воеводе, они торжественно развернули узлы.
Воевода встряхнул свёрток, и в его руках под лучами утреннего солнца заискрилась бобровая шуба, которую он протянул мне:
– Владей! От города подарок за доблесть воинскую, за то, что не жалея живота своего, хоть город тебе и чужой, сражался с басурманами. Твоим сотоварищам дарим по тулупу. Одеты вы легко, а уж зима на дворе, вишь, снежок выпал. От людей, всех горожан, низкий тебе поклон.
Воевода поклонился, за ним, как по команде – все дружинники. Я тоже поклонился в ответ, хотел сказать ответное слово, да ком в горле стал, слёзы на глаза навернулись. Приложил руку к сердцу, ещё раз поклонился, сел в телегу. Дружинники расступились, освобождая дорогу, и обоз тронулся. Надолго я запомню этот город Ливны, ставший для меня почти родным.
Я накинул тёплую шубу, товарищи мои уже сидели в тулупах. Немного проехали, ко мне подбежал купец.
– Слушай, а где атаман‑то? Говорили – воевода атамана награждать будет.
Парни мои так и покатились от хохота. Купец, по‑моему, так ничего и не понял.
Дорогу присыпало первым снежком, она лишь угадывалась среди травы, что торчала из‑под снега по обочинам. Но купец дорогу знал – почти свои места, многажды езженые.
За неделю успели добраться до Одоева. Конечно, на телегах ехать по снегу, пусть и небольшому, плохо, кое‑где в лощинах встречались перемёты, приходилось всем дружно толкать телеги, даже жарко было. В Одоеве купец отсчитал оговоренную сумму, поблагодарил за охрану; мы ударили по рукам и расстались. Всё‑таки довели мы его обоз до места, ни одной телеги с грузом не пропало; возничие не все дошли, так это уже не наша вина.
Спать пошли на постоялый двор. Сытно поужинали, улеглись на постели, стали размышлять – как до Москвы добираться. Осталось двести вёрст с небольшим. Пешком по снегу – долго, суда не ходят, реки уже замёрзли. Придётся попутный обоз ждать, коли охрана им не нужна будет, так хоть деньги заплатить и на санях ехать. Мороз нам теперь не страшен, тулупы овчинные да шуба бобровая грели хорошо.
До Москвы добирались муторно и долго. На перекладных до Тулы, затем где охранниками нанимались в обоз, где платили за извоз, но двадцатого декабря прибыли в Москву. Щёки и носы местами обморозили, теперь они шелушились, осунулись; но мы были веселы – домой вернулись, живые, без единой царапины.
Я расстался с сотоварищами почти у своего дома, парни жили дальше. Постучал в калитку, открыла сама Дарья. Она меня не сразу и признала в бобровой шубе, шапке.
– Вам кого, барин? – Потом ойкнула и бросилась на шею. – Уж не чаяла живым увидеть, да думки разные ночью приходили – вдруг в чужом краю девицу встретил, что приворожила. Ни весточки никакой не прислал, испереживалась я.
– Полно, Дарья, вот он я, живой, к тебе вернулся. Домой‑то пустишь, или на улице стоять будем?
Дарья заойкала, потащила меня за рукав в дом.
– Как чувствовала, пряженцев напекла с зайчатиной, с печенкой, с картошкой. Раздевайся, за стол садись. Сейчас мужикам скажу – пусть баню топят.
Я от души наелся пряженцев с разной начинкой, домашних, с пылу – с жару, запивая молочком. Пока ел, Дарья сообщала московские и свои новости, перемешав всё в кучу. Потом начала расспрашивать меня, что видел, где был. Телевизоров и газет не было, скучно. Все новости передавались только устно.
Согрелась баня, вечерело. Работники разошлись по домам. Мы с Дарьей отправились в баньку. Давно я так не блаженствовал. Тот, кто путешествовал, возвращаясь домой, мечтает об одном – смыть с себя дорожную грязь, а с нею часто и неприятные воспоминания, как бы очиститься, и телесно, и духовно.
После того, как грязная вода с меня стекла на пол, и кожа стала поскрипывать от чистоты, дышать, я улёгся на полку. Тут уж Дарья прошлась веничком, поддала жару. Я терпел, сколько мог, но когда волосы стали трещать на голове, заорал благим матом и, выскочив из бани на улицу, бросился в снег. Тело обожгло, я снова заорал и кинулся в предбанник. Вот где хорошо – ни холодно, ни жарко. Да ещё и квас свежий, холодный, прямо из погреба. Выпил здоровенный жбан, оделся в чистое, крикнул Дарье через дверь, чтобы заканчивала помывку, и пошёл в дом.
Здесь, в трапезной, уже был накрыт стол – мясо, овощи, печёное – жареное. Но есть не хотелось, слишком давно я не был с женщиной, соскучился. И не успела Дарья войти, розовая после бани, как я схватил её в охапку и понёс наверх, в спальню. И пусть меня простят, если я откажусь от дальнейшего рассказа.
Пару дней я отъедался и отсыпался, пока не почувствовал, что пришёл в норму. На кухне, сидя за столом, неожиданно для себя ляпнул – скоро Новый год, ёлку будем ставить? Дарья как‑то странно на меня посмотрела:
– Новый год уж четыре месяца как, с первого сентября.
Вот это я лопухнулся, совсем забыл, что только Петр I ввёл смену года с января, по западному образцу.
– Юра, а почему в церковь не ходишь? Уж два дня как приехал, надобно сходить.
М‑да, сходить надо. В церковь народ ходил регулярно, не стоило вызывать подозрения, тем более, что остался живым, без единой царапины. Стоило поставить свечку и поблагодарить Всевышнего.
– А где ближайшая церковь?
Дарья осуждающе покачала головой:
– Направо от дома, два квартала – и налево, от перекрёстка увидишь.
Я постоял в церкви, поставил свечку, помолился, как умел, чтобы Господь не оставил меня, всё‑таки я и мои люди из жестокой сечи живыми вернулись. Даже воздух, сама атмосфера в церкви были особые, легко дышалось и думалось. Просветлённый, погруженный в думы, вышел на улицу, и чуть не попал под коней. В последний момент успел ухватиться за оглоблю, меня немного протащило, и лошади встали. Из возка, поставленного на полозья, выглянул сухощавый мужчина в богатых одеждах – что, мол, за остановка. Кучер заматерился, пока я стоял в стороне, отряхивая от снега штаны и шубу, неожиданно перетянул меня кнутом. Больно не было – шуба смягчила удар, но было обидно: я не раб, свободный человек, а тут – кучер кнутом! Я мгновенно освободился от шубы, у неё всего одна застёжка была – на груди, взлетел на козлы, сбросил кучера на снег. Тот оказался проворным, пока я спрыгнул, он уже был на ногах и занёс руку с кнутом для удара. Резко пригнувшись, я подсёк его ногу; кучер упал, и из положения лёжа нанёс удар по ногам. Бёдра обожгло болью.
Ах ты, ублюдок! Пока я с татарами воевал, ты здесь важных господ возил, да кнутом по спинам охаживал. Ребром ладони я врезал по шее, противник закатил глаза и захрипел. Живой останется, не смертельный удар, но, может быть, наука будет.
Сзади раздалось:
– Ловок! Кучер мой не из последних бойцов будет, а ты его за два удара.
Я обернулся, сзади стоял вышедший из возка господин.
– Он первый ударил, я защищался.
– Я видел, – спокойно кивнул господин. – Ты где так драться научился? Я не видел таких приёмов, не у басурман ли?
– Басурман я в Ливнах жизни лишал, учиться у них мне нечему, пусть они поучатся.
– Ты посмотри, гордый какой. Гордыня – грех, у церкви стоишь. Так ты в Ливнах воевал? Слышал, слышал про Ливны, вчера гонец оттуда был, пергамент привёз с донесением. Упоминается там про московскую ватажку, зело помогли гости заезжие! Не про тебя ли пишут?
– Я донесение не читал, не знаю.
– Кто таков будешь?