— Покинул бы?
— Нонче Русь крепка верой. Вера как обод, как обруч.
— А сам обручен мне. Ты ж чернец. И греха не боишься?
Александр уже стоял у дверей, и она подошла к двери. Сергий не отходил, слушая.
— Не боишься?
— Боюсь, что увидят, как ты пойдешь. Это грех будет, ибо сие есть соблазн.
— А греха? Не боишься?
— Есть такой зверь — лев. Слыхивала о нем?
— Который в пустыне и мучеников и святых терзал?
— Он самый. Страсть — и есть лев. Каждому богом он дан. И каждому чернецу тоже. Всяк бо есть человек. Дан и мне. Некоторые, в единой келье с тем львом живя, морят его постом, молитвой; еженощно секут и угнетают. И до времени зверь истомлен и пуглив. Но улучит миг слабости в хозяине своем, яростно на хозяина кидается, и тогда нет спасения, ибо келья тесна, а выход узок. Я же своего льва не томлю, а питаю, и он ласков, как кот, он меня не сожрет, и я в келье моей покоен и без опасения предаюсь делам веры.
— Притча!
— В ней истина. Ну, иди. Уже рассвело.
Сергий торопливо, прежде чем откроется Александрова дверь, вышел из сеней во двор. Рассвет нежной росой ложился на кустарник. За деревьями, в Симоновой обители, ударили в колокол. От Кремля, издалека, тоже был слышен звон. Войска ушли из Москвы. Завтра вслед им уедет Дмитрий.
Сергий уходил, чуть сутулясь, спокойным, неспешным шагом, твердо переставляя посох. Он шел не к Симонову, где останавливался, приезжая в Москву, а прямо к Кремлю.
«Александр, Александр! Не чаял я, как близок, как упорен соблазн!»
Жизнь доверял Александру, брал с собой во многие странствия и пути!
Сергий шел, спокойно глядя встречным в лицо. И встречные не выдерживали его прямого, непреклонного взгляда. Те, которые узнавали, останавливались, кланяясь. Некоторые опускались на колени.
Шел и думал: крепок ли обруч веры вокруг подмосковных княжеств? Нет ли трещин? Близится день битвы. Замирает сердце. Все ли готово? Дмитрий уговаривал принять митрополичий сан. Стать над всею православной Русью. Нет, в этой бедной одежде, в дорожной пыли, в славе подвижника и мудреца, он сильнее всех князей и самого митрополита. Дмитрий не понимает, что эта сила крепче кует обруч.
«Александр! Александр! Был воином, а ныне клонится к схиме; дам ему схиму и меч. Схиму и меч! Пусть не искусом, а подвигом утвердит свой путь к вере!»
Великокняжеский терем, позолоченный утренним светом, расписанный усердной кистью, высился на зеленом холме. Воины сложили на груди руки, и Сергий, переступая порог, благословил их.
У Дмитрия сидели ближние бояре, и они встали, когда Сергий вошел. Встал и Дмитрий и подошел под благословение Сергия.
Сергий сел с краю, слушал, как говорил Тютчев. Слушая боярина, Сергий разглядывал строгую, складную, опрятную его одежду.
— С западных стран есть двое ученых и мудрых человек — лях Горислав Броневский и свей Рувальд. Эти обучать могут хорошо, твердо.
— А еще кто? — спросил Дмитрий.
— Про что он? — спросил Сергий у Боброка.
— Учителя Василью Дмитриевичу нарекают. Княжич в разум вошел, пора.
Словно и мысли не могло быть о том, что татары дорвутся сюда!
— А еще, — сказал Тютчев, — есть по древлему обычаю грецкие учителя. Паисий — вельми книжен, с Афона. Ныне в Горицком монастыре на послухе у старца Льва. Тож из Цареграда, от патриарха, есть грек Василий, твоему сыну тезка, «Александрию» перевел, ныне житие митрополита Алексея пишет…
— Сына взрастит в страхе перед патриархом. Грецкому языку научится, а по-русски мыслить сможет ли?
Боброк вдруг уловил мысль Дмитрия и посмотрел на Сергия, но и Сергий понял и улыбнулся Боброку.
— Ну, а свей Рувальд в сенях дожидается. Он нам оружейные дела в Свейской стране устрояет.
— Покличь свея. Взгляну.
Невысокий коренастый швед, уже седой, глядя серыми глазами из-под строгих бровей, гордо вошел на зов великого князя.
Дмитрий, сидя по-хозяйски, чуть боком, на своей скамье, не ответил на поклон шведа, только улыбнулся и спросил:
— Благополучно ли доехал, не обижен ли кем?
— Благодарю, великий государь, благополучно. Под Рузой в реке Москве одна ладья с оружием затонула, но груз смогли достать, наша сталь воды не боится.
— Добрая сталь?
— Отменная.
— А другой мы б и не взяли. В прошлом годе повез три ладьи кольчуг назад. Так бы и на сей раз было.
— Очень тогда огорчил. Но я в Новгороде их сбыл: ливонские рыцари перекупили.
— По Сеньке и шапка.
Дмитриево напоминанье явно рассердило шведа, хотя улыбка и не сползала с его голых щек.
— Мы куем доброе оружье. У вас не умеют так.
— Научатся.
— А пока не умеют. Да и что здесь умеют?
— Ого! — Дмитрий насторожился.
— Какие ремесла знают? Народ сер, а наших мастеров смеют хулить…
Дмитрий встал и побагровел. Бояре заворочались на своих местах.
— Хулим! А вот помогло, привезли хороших мечей, добрых булатных кольчуг. Сами поняли, надо ковать хорошо. А за нашу серость поклонитесь нам в ноги, — ежели б мы не стояли впереди вас, оборотясь на восход, не было б ни вас, ни ремесел ваших. Оттого-то вы и куете добрые мечи, что мы не влагаем их в ножны!
Швед побледнел. Дмитрий спокойно сел на свое место.
— Тебя в наставники прочили моему сыну.
— Готов приложить свое усердие!
— Не потребуется. Дед мой Калита отца моего князя Ивана книжной премудрости не обучал. И отец мой меня грецким наукам не учил тоже. И я своих сыновей не стану учить ни грецким мудрецам, ни угорским, ни болгарским книгам, ни ляцкому празднословью. Пусть русскую правду разумеют. Пусть к народу поближе стоят. Так-то! Не то станут по сторонам смотреть, а свое проглядят. Вон Рязанский Ольг вельми учен, всякие языки разумеет, а своего русского понять не может. Время-то каково? Надо поплотнее друг к другу русским людям стать. А минет суровое сие время, внуки научатся; разум при них останется, никто у них разума не отымет. А нам знать одно надо — науку воинскую. Разум изощрять в битвах.
Швед возразил:
— Однако князья и короли западные, и угорские, и шведские, и немецкие книгам вполне обучены и…
— А потому и обучены, что в наших руках — мечи, а не книги. И копья наши к востоку повернуты! Ступай, свей. За оружье те заплатят. Ежели в этом году еще наберешь на караван, привози — купим. Ежели худое наберешь, назад повезешь. Иди!
Швед ушел.
Тютчев:
— Разреши, государь, сказать: к своим сынам я ляха Горислава приставил. Нонче выгоню.
— Прежде сам о том размысли. Великому князю надобен воинский ум. А Русь никогда книжной премудрости не гнушалась.
— То монастыри пусть мудрствуют. Нам не то надо. Ляха сгоню. Самому приторен, да худей других быть опасался: скажут, серы, мол, Тютчевы. Внуки, придет время, научатся, а сынам иное надо.
— Ты, мнится, сам-то из угорских бояр?
— Дед. А я — московский.
— Так ты ляха, ежели он негож, смени. А детей своих учи: это что ж, смердами нам быть, что ль? Об том, что ты боярин, забывать не смей!
И отошел к Радонежскому.
— Что-то, отче Сергие, Тверской князь сызнова замышляет? Никак, ни мечом, ни огнем, ни словом, не изгоню из него ропота.
— То сведаю. Его духовника кликну: наш, троицкий, при нем. Да и Федору-епископу внушу, чтоб разномыслию не потакал.
— Тож в Рязани: не чрезмерно ли рязанские бояре своего Ольга чтут? Надо б, чтоб о боге побольше думали.
— Рязанцы, которые посильней, у рязанского епископа Василья на примете; ныне многие из них ручней стали. Я Василью Рязанскому вчерась нового келейника благословил. Нонче поутру, видно, поехал, а с ним письмо.
— За молитвы твои, отче Сергие, низкий от меня поклон. Я скажу дьяку Нестеру, чтоб грамоту те сготовил. Когда уходить будешь, возьми: жалую твою Троицкую обитель ловчими промыслами, дозволяю вам ловить на реке Воре выдру, бобра, — иного всякого зверя. То за молитвы твои, доколе в походе буду.
— Вечные о тебе молитвенники, Дмитрий Иванович!