— Баб под мышками щекотать.
— Ой, срамной какой!
А не уходила, присматриваясь к его лицу.
— Аль во сне меня видела?
— Запамятовала.
— Увидала б, запомнила.
— Вот пристал!
А все смотрела карими тихими глазами.
— Была б ты моей бабой, каждый бы день тебя бил!
— А с чего!
— Чтоб на чужих мужиков не заглядывалась.
Вдруг слезы выкатились на ее лицо, рот приоткрылся; она сжала в руках свою голову и села на землю:
Новгородец оставил работу, Кирилл наклонился к ней:
— Ну, дура!
— Как мне теперь быть, может, уж и нет его!
— А он там, что ль?
Она покачала головой, глотая слезы:
— Там.
Кирилл твердо сказал:
— Вернется!
— Ой, откуда ты знаешь?
— Слыхал.
— А то что ж мне, одной-то. Разве жизнь?
Кирилл еще раз сказал:
— Не плачь: вернется.
Она недолго в оду мала:
— Ну, пущай.
Кирилл сказал:
— А у меня никого нет. Некому и поплакать будет.
— Нехорошо! — осудила коломянка.
— Да ты с земли-то встань. Изваляешься!
— А кому до меня дело? Поспею, встану.
— Ну, сиди.
Ей, видно, не хотелось уходить. А Кириллу уж и не хотелось без нее оставаться: Тимоша с Топтыгой сгинули, а в корчме у каждого своя тоска, на другого недостает жалости.
В этот день всем хотелось быть вместе, все поведывали друг другу свои горести. Всяк в разговор лез. Всяк разговор стал достоянием Коломны. Стричься сел, все любопытствуют, — словно один за всех голову на плаху кладет:
— Испакостил бороду!
— А кудревата была, окладиста, — сказал козлобородый шорник.
— На чужой каравай рот не разевай, — ответил Кирилл.
Этот ответ козлобородому шорнику не по сердцу пришелся.
— Все одно татары голову-то снесут, на бороду не глянут.
— Какие такие татары, козел?
— А как ты меня назвал? — Видно, слово Кирилла попало не в бровь, а в глаз.
Подстриженный Кирилл встал во весь рост.
— Ты, козел, уж не татарами ль подослан народ стращать? За эти слова…
Козлобородый исчез. Кто-то благодушно угадал:
— Спужался!
— Татарский хвост. Держи его! — крикнул Кирилл.
Кто-то в толпе подхватил:
— Держи!
И когда народ отвернулся, увлеченный ловлей, Кирилл подошел к бабе. Она уж горевала:
— Поймают окаянного?
— А как тебя звать-то?
— Домной.
— Я мнил — Коломной.
— Норовишь обсмеять?
— Ты постой, не уходи.
— А на что ты мне?
— Порты зашить.
— Неохота домой идтить.
— А что?
— Пуст дом.
— А дети?
— Прибрал бог.
— Еще будут.
— А ныне-то пуст.
— Все об муже сохнешь?
— Ну его!
— А что?
— Да ну, пойдем! Зашью.
Она его повела в слободу. Сердце Кирилла заныло. Улица заросла травой, мирно вились тропинки. Гусята жадно, большими глотками рвали пушистые ростки ромашки. На такой вот улице, где-то здесь, недалеко от колодца, Анюта хоронится в ветхой хоромине. Может, и в Коломну-то лесами шел, и в лесах изловчался, только б пройти этой улочкой, глянуть на колодец и снова навеки сгинуть в лесной тьме. Домна остановилась у своей калитки.
— Нет, — сказал Кирилл, — недосуг сейчас. Другой раз.
— Чего ж вел?
— Другой раз приду.
— Подь поснедай.
— Другой раз, Домна.
— Заладил. Не пойду домой одна!
— Я тебе муж, что ли?
— А чего ж мне дома одной сидеть?
Нежная тоска сжала его дыхание. Пусть бы хоть она вот так звала и вела домой… Всю жизнь без семьи, без дома. В дорогах, в труде, в обидах рос. Рос до бороды. Одиноко, неласково. Сварливый бабий попрек Домны неожиданно приласкал его, как, может быть, ни одна ласка не смогла бы пригреть. Не попрекнула бы, если б не нужен ей был.
— Ну, покорми, что ль.
Они вошли в низкую дверь. Потолок покосился и навис.
Кирилл сел у двери за стол. Домна заспешила у печки.
— Чего ж сел? Скинь одежу-то. Ноги-то разуй.
Как сразу свободно и хорошо стало.
Она села рядом, и они похлебали варева из одной чашки.
Кирилл смотрел на ее худощавую смуглую руку, лежащую на столе, и положил на эту руку свою ладонь.
Но Домна отодвинулась:
— Ой, нет!
— А что?
— Не венчаны.
— А ты попробуй.
— Смотри, сгоню.
— А повенчаться хочешь?
— Думаешь, он не вернется?
— Не знаю.
— А ты говорил: вернется.
— Не знаю.
— Ой, пожалей меня.
Он погладил ее по голове неловкой рукой. Потом обхватил и прижал к себе. Но она отбилась.
— Сгоню! — Поправив сарафан, встала. — Ну, что чинить? Сымай.
Он вдруг поднялся.
— Не надо.
В пояс поклонился ей:
— Благодарствую, Домнушка, за хлеб-соль.
— Не взыщи.
Не сводя с него глаз, она стояла посередь избы. Он пригнулся, пролезая в дверь, и не услышал за собой ее шагов. Стоя за дверью, он обернулся и увидел ее на том же месте.
— Чего ты? — спросила она.
— Так, взглянул.
— Слышь-ка!
— Ну?
— А ежли — женишься?
— Ежли что?
— Ежли его убьют.
— Не знаю.
— Ну ступай. Да дорогу ко мне запомни.
— А зачем?
— Ежли его убьют…
— Ладно.
Туман как будто редеть стал. На тесовых крышах густыми пятнами зеленел мох. На берегу Оки горбились бани. По дыму, сочащемуся меж тесовин в крыше, видно было, что бани топятся.
В предбаннике было людно, трудно пробиться. Одетые и голые теснились, слушая парня, которого посылали разузнать новости.
— А на торгу, — рассказывал он, — татарина поймали. Вот истинный бог! Сам видел!
— Кто ж таков?
— А Сысой-шорник. Вот кто!
— Вот сучий сын! Кто б мог подумать? — удивился хилый голый старик, прикрывая веником срам.
Кто-то переспросил:
— Сысой? Ух и язва был!
— Татарин! — объяснил поп. — Они все злы на христиан.
— А попов татары милуют, — ответил Кирилл, — знать, за христиан не чтут!..
— Ох, я тебя за эти слова…
— А что? — спросил Кирилл, трогая рукоять кинжала.
— Да слова как слова! Что в них такого? Благослови тя бог! — ответил поп.
— Ну ин и добро, что заспешил: мне место ослобонилось! — одобрил Кирилл.
— Да он что-то забыл помыться. Только было раздеваться сел! — сказал банщик.
— Звонить побежал.
— Чего?
— О поимании супостата Сысоя благодарственный молебен служить.
— А! — догадался банщик.
Едва вошел в парню, тело запахло лесом, смолой, дегтем и ладаном, пока не домылся до нежного аромата тела.
Кирилл хлестал себя веником, и кожа зарозовела, заблагоухала березой. А парня пахла дымом и сыростью, мутная склизь текла со стен, и скамья, на которую сел, осклизла. Но он лил на себя воду, воду Оки, реки, на которой жила Анюта.
«А может, и она теперь тревожится? Куда ей идти, если и впрямь побегут из города?»
Он вышел в застланный свежей соломой предбанник, напился воды из ушата. И оделся.
Пока он мылся, прояснело. К западу текли низкие облака, и в прорывах темнела густая синева августовского неба. Но, как ни зорко вглядывались коломяне в заокские дали, дорога оставалась пустой, не было вестей от войска, словно никого и не было там, за сизыми шеломами лесов.
Это был час, когда Бегич перешел Вожу.
Четырнадцатая глава
ВОЖА
Бегич смотрел вдаль: все туман и туман! Сырой холод вставал с земли. Орда вставала. Воины вскакивали на коней; сотня за сотней мчалась вперед по его слову. Они внезапно появлялись и тотчас исчезали в тумане, словно их поглощал воздух.