Они отошли к черному уединенному налою; там, стоя под широкой, как у воина, поповской ладонью, Клим рассказал о чаяниях Мамая, заутра собирающегося в поход на Русь.
Когда Клим пробирался назад сквозь городскую давку, боковыми проулками скорый монах уже торопился навстречу северному ветру.
На окраине ряса мелькнула в тени одинокой лачуги. Сумерки сгущались, сутки перекатили в ночь. Но, видно, зорок был человек, который вывел со двора лачуги коня и погнал его вскачь в ту сторону, где небо еще отливало зеленоватым туманом холодной зари.
А когда заря забрезжила на востоке, передовые сотни вышли из стен Сарая, и следом за ними, в полдень, кинулся в поход Мамай.
Он сидел, вглядываясь в даль, словно цель была близка. Хлестал коня и тотчас осаживал его твердой рукой. Но помыслов удержать не мог, и они, опережая его, опережая передовые отряды, опережая ветер и слух, рыскали по ордынским степям, как волки, мчались, как белки, сквозь русские леса, перелетали реки и броды, как птицы, стремясь скорее, скорее удариться грудью о каменные стены Москвы.
Двадцать вторая глава
ОЛЕГ
Олег сидел в седле чуть наискось, левым плечом вперед. Расшитая белым узором красная попона покрывала конские бока, тяжелая бахрома свисала до колен коня — татарское изделье либо аланское. Олег возвращался из монастыря.
Пусть у Дмитрия есть за Москвой Троица в глухом лесу, в дебрях. Троица темна и сурова. Олег выбрал высокий берег над светлой Солотчей, где над песчаной кручей высятся необъятные сосны, где в дубовых рощах теперь, на осеннем пролете, собираются стаи звонкоголосых птиц. Тихое струение реки, шелест рощ, птичий доверчивый переклик — там все славит жизнь, и Олег поставил в том месте монастырскую церковушку, а для себя теремок, чтоб было где уединиться от забот, а когда-нибудь, может, и жизнь завершить перед широким простором тишины и мира.
Он возвращался из любимых мест, и подсушенные ночным заморозком травы похрустывали и ломались под бодрой поступью коня. С Олегом ехали немногие отроки из дружины да двое родичей. О ту пору, завершающую летнюю страду, все разъехались по своим уделам собирать оброки и подати, и Олег не задерживал никого. Битва прошумела на Воже, тучу пронесло стороной от Рязани, и теперь все сулило спокойную, надолго мирную жизнь.
Холод воздуха такой, что видно дыхание; белая трава над черной землей; пылающая желчь лесов и синева неба впереди — осень, синевой и силой осенившая каждого человека, уставшего от летних тревог.
Когда высоко на поляне поднялись городские стены, Олег выпрямился в седле и спутники его подтянули поводья. Олег сидел в седле легко, и конь ступал легко. Рязанская земля постукивала под резвым копытом. Проехали огороды, где на грядах еще лежали синие комья кочанов, и молодая женщина с рябиновым ожерельем на шее приложила руку к глазам, вглядываясь в нарядную дружину, но тотчас запахнула лицо платком и, кланяясь поясно, пропустила великого Рязанского князя. Лишь рябиновое ее ожерелье свесилось из-под платка, и Олег покосился на него пристальным горячим взглядом.
Он проехал под темным сводом Духовских ворот и заметил иней на серых бревнах стен, куда еще не добралось солнце, и лазоревый шелом неба в арке ворот. Князь искоса оглянулся, склонили ль спутники головы, проезжая ворота. Следовало головы склонить не потому, что свод ворот низок, а из почтения: велика честь вступать в город Олега.
Князь повернул коня по узким улицам. Встречные жались к стенам, кланяясь ему, дивясь ему, чтя его, но он смотрел вперед на частые повороты улицы, на красные карнизы над серым дубом строений, кое-где, за заборами резные столбы крылец, кое-где чешуйчатые острия церквей и размалеванные верха теремов. Резко из-за стен вспыхивали осенняя листва да черные ветви уже оголенных берез. Изредка вскидывалась воронья стая и уносилась прочь с граем и шелестом.
Дружно поднял Олег свой город из пепла. Едва минуло пять лет, а уже потемнели дубовые рязанские стены; кому было строиться, построились разом, никто не хотел отстать. Только из слобод еще доносились стуки топоров да возгласы плотников. Да и там торопились достроиться до холодов. Снова стоит город, словно и не было беды. Много на Рязань легло дубов, безотказно давал их Олег своему городу, поредели рощи по-над Трубежом и по Оке-реке. Теперь вся дубовая стоит Рязань.
«Крепка! — помыслил Олег. — Дуб год от года крепче становится».
А спутники, едучи позади, скинули на седла дорожные армяки и чванились дорогими кафтанами перед сотнями глаз, отовсюду — из домов, из щелей, из ворот — провожающих Олега. Когда он въехал на княжой двор, его удивило, что челядь толпится у крыльца. Быстрый глаз тотчас приметил потную, грязную лошадь без седла с татарским тавром на крупе.
«Чей степняк?» — но не спросил: негоже домой вступать с вопросом, будто чужому. Еще отроки не ухватили повод коня, а Олег уже сошел, осторожно ступая на больную ногу. Шестой год рана не заживает, а великому князю не честь хромать. Чтоб не хромать перед народом, норовил с коня сходить у самого крыльца, а в седло вскакивал сразу с порога. Руку б ссекли, не столь бы горевал — шрам на лице, рука ли, ссохшаяся от раны, украшают воина. Нога — не то, князю надлежит проходить между людьми гордо, легко: не к лицу великому князю прыгать, как воробью. Чтобы сгладить свою поступь, Олег, шагая, выпрямлял грудь, высоко вскидывал плечи и не видел, что хромота его от этого усугублялась в глазах людей. Часто приходила досадная мысль:
«Вон Дмитрий из битв невредим выходит».
Однажды боярин Кобяк подольстился:
— А мнится мне, княже, Дмитрий-то трусоват: в походы ходит, а ран не имеет.
Но сам-то Олег знал: Дмитрий не бережется. Оттого и сам всегда в сечу лез, опасался, не дошло б до Дмитрия, что Рязанский, мол, Олег оробел. А небось рад бы Дмитрий сказать: «Князь Ольг робок».
— Нет, Дмитрий Иванович, не дам тебе сих слов молвить!
Молча Олег вошел в сень терема.
— В гридне, княже, гонец ждет.
— Чей?
— Ордынской.
— Пущай. Сперва омоюсь.
— Бает: весть велика.
— С Орды-то? Обождет!
Отрок лил князю воду из ордынского медного кувшина, и вода будто пела, струясь в чеканную лохань, касанье струи о медь рождало звон, похожий на дальнюю песню. Хотелось ее слушать, не расставаясь с теплой струей.
Раздумывая, утирался холщовым рушником: чего может быть с Орды? Побита, опозорена — не скоро ее голос заговорит русским ушам, да и заговорит ли? Не пожелают ли отныне жить с нами в ладу, проложить твердый рубеж, каков был встарь с половчанами? Не о том ли и весть? Едут, мол, дружбы твоей искать. Вот и выйдет, что чужими руками Рязань ордынский жар загребает. На Москву злы, а с Рязанью сдружиться вздумают.
Он сел на широкой скамье, покрытой черным ковром, и рукой, изукрашенной перстнями, разгладил влажные волосы. В дверь всунулась голова Софрония, княжеского духовника:
— Дозволь, княже.
— Вступи.
Софроний был и умен, и скрытен, а от скрытности казался пуще того умен. Вокруг люди сказывали свои думы открыто, мыслили вслух, и многие Софрония не любили: поп, а голова гола, голос сипл. Но ученость подняла Софрония, и зеленый, кошачий глаз косился на Олега, пока сперва образам, а после князю воздавал он честь.
— Ну, отче? — спросил Олег.
— Человек с Орды.
Чего весь дом его торопит? Ниже ли Рязань Орды? Но, уступая Софрониеву слову, Олег послал отрока:
— Кличь!
Оказалось, что гонец уже ждал за дверью; он перешагнул через высокий порог и стал у двери.
Гонец торопливо перекрестился и поклонился князю. Стоял худ, бел. Одежина испылилась, волосы сбились космами. На белом лице лишь рот пылал и язык жадно облизывал воспаленные губы.
— Что у тебя?
Давно рвавшийся к великому князю через ветры и степи, через тишину и мрак лесов гонец едва раскрыл рот, вдруг задохнулся, словно только что добежал. Покраснел, и только губы без голоса выговорили: