В высоком покое, разузоренном от пола до потолка, на золотом троне его ждал Мамай.

Митяй остановился и благословил хана. Хан в ответ низко ему поклонился. И это видели все.

Маленький хан, перебирая хилыми пальцами четки, щурил подслеповатые глаза на этого рослого, широкоплечего, надменного красавца, отрекшегося от земной красоты и радости.

— Мой племянник болен, — грустно сказал хан.

— Вечный о его здоровье молитвенник! — ответил Митяй.

— Благодарю тебя!

Митяй посетил больного Тюлюбека. Красная опухоль разъедала ему глаза, и, залепленные желтым гноем и розовыми мазями, они не видели ничего. Ордынские лекари строго следили, чтобы ни единая капля влаги не касалась больных глаз.

Митяй отслужил над больным молебен, окропил освященной водою лицо юноши, коснулся больных глаз и осторожно смыл с них гной и лекарства. Тюлюбек увидел над собой незнакомое, недоброе русское лицо Митяя.

Больному он оставил воду и велел омывать ею глаза.

Четыре дня спустя Митяй выехал из Орды в Кафу, чтобы в Кафе сесть на корабль и плыть в Византию.

Тюлюбек в знак исцеления самолично написал Митяю ярлык, и в этом ярлыке было сказано, что хан освободил всех на Руси служителей церкви от всякой дани с тем, чтобы реченный митрополит Михаил-Митяй молил о хане и его родичах бога.

Вместе с Митяем выехали ордынские мурзы проводить митрополита до Кафы, через всю татарскую землю. И с ними Бернаба.

Генуэзец силился показать, что лишь сопровождает мурз как переводчик, но каждый из мурз понимал, что око всесильного Мамая — здесь. И око то генуэзец.

Один лишь Митяй охотно беседовал с Бернабой, радуясь его греческой речи. И Бернаба следовал за митрополитом, читая Омира и Омара, и оттого книжник и начетчик Митяй полюбил встречи с Бернабой.

Их кони резво шли в приморских степях, распустив хвосты по ветру. Гнулся ковыль. Большие птицы садились на дальние могилы, каменные бабы стояли на округлых курганах, и Митяй сурово смотрел на серых, высеченных языческим резцом идолов:

— Срамота!

Но бабы стояли, прижимая к животу плоские кувшины. В степях и следа не осталось от копыт, бивших эту вечную землю, и голоса не осталось от племен, бившихся и кочевавших здесь. А может быть, и остался голос в одинокой песне, что слышна была вдалеке за седым ковылем.

И Митяй дивился простору ровной земли, дивился молчаливому почету от сопровождавших его татар. Не знал он, что ехали те мурзы в Кафу нанимать генуэзские войска, прославленную черную пехоту. Предстояло им и с яссами говорить и торговаться, и со многими другими, кто пожелает переложить в свои сундуки тяжелое московское золото.

За новой силой, в чаянии новых битв, торопила коней Орда, иссякшая воинским духом. Вечная страсть гнала татар через ветреную бескрайнюю степь. Бернаба еще сильнее разжигал в них эту неутоленную страсть. Бернаба жаждал золота, свободы. Он ждал счастливой минуты, когда можно будет уложить это золото в крепкий мешок, сунуть мешок в переметную суму, переметнуть суму через седло, крепко в то седло сесть и гнать коня в Кафу, на пристань, на смоленый генуэзский корабль, и поднять паруса по восточному ветру, чтоб остался восток за кормой, чтоб забыть о нем, чтоб нежное Средиземное море, да белые камни на зеленых берегах, да лишь смутная, как дальняя песня, память об этих местах осталась ему навек. И он торопил коня, словно тяжелый мешок уже всунут в сумку. И ему едва хватало терпения удерживать коней, чтоб не опережать Митяев караван, подолгу стоявший в ожидании медленно двигавшихся тяжелых телег.

Так достигли они города Кафы, прозванного греками Феодосией.

Крым воздымал черные свои кипарисы и розовые горы в дивную синеву небес. Вились в синей зелени каменистые дороги, и открылся простор Черного моря, усеянный серебряными искрами.

Здесь для Митяя наняли смоленый генуэзский корабль. И Бернаба усердно помог ему в этом. Погрузили митрополичью казну, и дружину, и спутников. Митрополит с немногой охраной остался ночевать в городе.

Ему показали стены, спускавшиеся и громоздившиеся вверх по холмам, четырехугольные башни, сложенные из серых громадных плит, палаты, покрытые красным камнем, островерхую латинскую церковь с круглым, как роза, окном вверху. Он подивился на короткополые одежды людей, на тесные их штаны:

— Срамота!

Отпуская Бернабу, он одарил его перстнем, дал серебра — кисет московских копеек, маленьких, как рыбьи чешуйки, с изображением всадника, вонзившего копье в змея.

— То наш святой Георгий! — воскликнул Бернаба. — У нас одна вера, и я рад буду принять православное крещенье из ваших рук, святейший.

— Это не только Георгий, — твердо сказал Митяй, — это Русь, пронзающая копием ордынского зверя!

Митяй щедро и ласково одарил сопровождавших его до Кафы мурз и пошел в опочивальню, ожидая заутра отплытия.

Ночью Бернаба сбежал узкой каменной улочкой, перепрыгивая со ступени на ступень, вниз к пристани.

Его ждали там.

Повязанный шелковым платком, черный от морских ветров генуэзец отправлялся в Византию на Митяевом корабле.

— Готов? — спросил Бернаба.

— Одна нога уже там.

— Возьми и грузи вторую ногу.

Он достал кошелек, зеленый бархатный мешочек, и — запустил туда пальцы. Из-под светлых серебряных чешуек показался маленький сверток.

— Это надежный яд! Аква тофана!

Бернаба подумал и, зацепив ногтем копейки, дал моряку. Подумал еще и подцепил ногтем еще несколько чешуек, но подождал.

— Когда вернешься и все будет хорошо, дам еще. Много.

— Сколько?

Бернаба посмотрел на ладонь. Оставалось еще три чешуйки.

— Три золотых.

— Смотри, чтоб было так.

— Так и будет: три.

— Ладно.

— И не спеши: чем дальше отсюда, тем лучше для тебя.

— Понимаю.

Бернаба не спеша поднялся в город. Отовсюду звучала милая родная речь, раздавались песни, женские голоса.

Утром с горы он видел, как Митяев корабль поднял свой двухцветный парус. Ветер надул паруса, корабль накренился, но опытный кормчий вывернул его из волн, корабль вышел на волю и не спеша заскользил вдоль каменистых берегов на запад.

«Когда же настанет мой час отплывать так?» — подумал Бернаба.

И твердым шагом пошел узким, как в Генуе, переулком к дому, где остановились Мамаевы послы.

Тридцать четвертая глава

ШАЛАШ

По-прежнему белел над шалашом лошадиный череп, голубой дым тихо поднимался от костра в синее августовское небо. Вокруг дыма сидели Щап и Тимоша с медведем. Среди колод расхаживал дед Микейша, собирая в бадейку мед.

Прежде чем выйти к шалашу, Кирилл и Андрей остановились в кустах и осмотрелись.

Кириллу показалось, что очень мал стал дед, еще ниже пригнулся к земле, еще шире расставлял на ходу ноги. Только большая лохматая голова не гнулась, а смотрела вверх, в небо.

— Ктой-то? — шепнул Андрей.

— Не этого бойся. А вон того, у костра, остробородого.

— А чего?

— Тот сам еще не понял, чего на земле ищет, а старик свое уже нашел.

— А ты всех людей знаешь?

— Тут всех.

Кирилл свистнул, и мгновенно Тимоша, перескочив через костер и через Щапа, скрылся в кустах. Столь же стремительно кинулся прочь и Топтыга. Но Щап спокойно обернулся и посмотрел на прибывших. Дед не спеша пошел к ним.

— Давно жду! — сказал дед.

Так снова начался лес.

Щап сказал Кириллу:

— Ну вот, Кирша, я твое варево ел, садись моего отведай.

— Потчуй. Только сперва Тимошу кликни, не то он сдохнет там, не жравши. Пуглив парень. Тимо-ох!

— Вот он я!

— Ты чего ж?

— По грибы ходил.

— Твой, что ль, вьюнош-то? — спросил дед Кирилла.

— Мой.

Так сели они у костра, и каша была рассыпчата и душиста. Никто не расспрашивал Кирилла, ожидая, что он сам найдет случай рассказать то, что другим знать следовало, а чего не следовало знать, про то и спрашивать незачем: все равно не скажет.

Над шалашом белел череп, костяной терем: терем-теремок, кто в тереме живет? А жили под этим черепом лишь те, кто умел держать язык за зубами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: