Когда-то думалось нам, что это хлеб из скирды на молотилке вночную обмолачивают, а не звери воют. Однако тут себя не обманешь. И пусть тятя говорил: мол, бояться надо не тех, что слышно, а которые втихомолку рыскают, — дрожь взбулындывала нас с Кольшей не от ночной осенней остуды. Всего-то и обороны у нас — топор да железные вилы. Попробуй с этим «оружием» отстоять Маньку… И хоть бы где-нибудь человеческий голос услыхать или увидать огонек…

Около фермы у Юровки нас встретили мама с Нюркой, и мы сразу почему-то согрелись, даже захрабрились. Мама и не спрашивала, сама поняла, из-за чего припозднились. Она же и утешала:

— Главное — начин сделали, опосля гладше пойдет и Манька попривыкнет к волоку.

III

Но Манька и не собиралась отвыкать от куста. На другой день она опять ринулась в боярку, и мы кое-как с руганью спятили ее с возом. Оцарапались до крови, как только глаза уцелели у нас, а корове ну хоть бы что!

В воскресенье поехали с утра, чтобы обернуться дважды или трижды. Но куст? Его не объедешь, не минуешь, и не губить же его из-за Маньки. А Кольша все-таки придумал:

— Васька! Бери палку и шуруй наперед подводы в куст. Да спрятайся там за шипику. И как Манька сравняется с кустом, мотанет башкой туда — выскакивай и дубась ее палкой. По-другому никак не отвадить ее!

С полдороги я убежал леском с увесистой палкой и затаился за кустиками шиповника.

День выдался солнечный и по-летнему приветливый. В тишине только листья с ближних озер осыпались на меня, синицы и поползни порхали над самой головой. Медленно приближается скрип телеги, брат изредка покрикивает, чтоб я знал, где он едет. Появись бы теперь волки — мы бы и не испугались…

А вон и наша белорожая Манька показалась с возом, и я изготовился: лишь корова повернула голову и задела мордой крайние ветки куста, я выскочил ей наперерез, стукнул палкой по единственному рогу, потом и по морде. Манька прянула и так со злости зарысила — мы с Кольшей отстали и забоялись, как бы она не надумала свернуть в болото. Оттуда нипочем не вызволить телегу, а не то что сено.

И со вторым возом я понужнул Маньку палкой, и с третьим повторили то же самое. Жалко ее бить, но не до снегу же возить сено. А что как заненастит или слякиша повалит — останутся копны в поле и кто-нибудь украдет их. На пароконной бричке, на конях, долго ли увезти сено? Учены и не раз мы были теми, кто косит сено не литовкой, а вилами. Вроде бы никто в Юровке вором себя не называет, а ведь что-нибудь теряется у людей.

Когда отметали последний воз, к нам завернул в гости троюродный брат Васька Овчинников из соседней деревни Морозово. Школу, пятый класс, ему пришлось бросить, и вот уже второй год возит он на быке Мурае молоко своего колхоза «Красный пахарь» к нам в Юровку на сливкоотделение. При нем Нюрка подоила Маньку и, процеживая молоко в крынки, удивилась вслух:

— Что-то сегодня враз сбыло молока на две крынки. Кажется, рано Маньке еще отдаивать. И воза не столь большие, те разы степовое сено возили и ничего. Отчего бы это?

— А я знаю, Нюра, — сказал Васька.

— Уж и знаешь! — засмеялась сестра. — Уж и скотским доктором стал!

— Поезди с мое на быке — узнаешь! — обиделся Васька и повернулся к нам: — Робя, куда у вас корова сворачивает с дороги в одно и то же место?

— В боярку, а чо?

— Лупили ее седни? Поди, надоело маяться с сеном? Лупили, по глазам вижу! Вот и сбыло молоко у коровы, разозлилась она. Я чо посоветую, Кольша: не лупите ее больше. Пущай она лезет в куст. Постоит-постоит да и сама же выпятится. Ей-богу, сама!

У моего Мурая тоже любимое место имеется — омут на Крутишке возле стлани. Первый раз еще весной заволок он меня с флягами, и досыта я наревелся, кнут о быка испонужал и сам испростыл. Чирьями мучился. Дедушко Изосим узнал и што, думаете, посоветовал? Пусть, грит, лезет Мурай. Все одно ты его не отвадишь, ему и себе нервы изведешь. У быков завсегда есть излюбленное место, и хоть того оно страшнее человеку — скотина сама заберется и сама же вылезет.

С тех пор я как делаю? Сравняемся с омутом, спрыгиваю с телеги и стланью перехожу на другой берег. Мурай натешится в омуте и сам вытягивает подводу ко мне. Поняли? А то без молока останетесь.

— Ладно, Васька, поняли. Только ты нашей маме не сказывай. Ага?

— Да не скажу я тетке Варваре, не маленький! — пообещал Васька.

…На другой день после уроков мы снова поехали по сено. Не терпелось нам испытать: прав ли троюродный брат или нет? Шли с Кольшей сбоку, чтобы Манька видела нас обоих. Весело нам было по другой причине: сена осталось на два воза и, стало быть, вывезем за вёдро.

Перед кустом Манька зыркнула на нас и… зажмурившись, сунулась в боярку. Вот она вся там, стоит смирно, только часто и шумно дышит. Мы сидим на обочине дороги, глядим на забуревшую осоку по болоту — опять она наросла, и опять по морозу начнется косьба всей Юровкой, — и ждем: что же будет делать Манька?

Времени проходит не так много, как воз двигается назад, корова выбирается на дорогу и трогает вперед. Мы прыгаем, хохочем и ласково кричим:

— Маня, Маня всех бассей и обоих нас умней!

Оглядываемся назад, где чернеет зловредный куст, и он не кажется нам мучителем. И вовсе куст не страшный, и сейчас не просто какой-то куст, а Манькин.

Сено у Мохового болота будем и напрок косить, и возить его на Маньке придется долго — пока не кончится война и не воротится домой наш тятя.

„Юровская бомба“

Мы полем с бабушкой на второй ряд самую длинную морковную грядку. Она хвойно загустела темно-зеленой мякиной-ботвой, и сорную траву приходится дергать осторожно, иначе вместе с лебедой, корневистой просянкой и ползучей мокрицей-росянкой вырвешь бледно-бескровные хвостики. И тут хоть плачь, а на грядке к осени будет меньше еще на одну сладкую, морозно-хрусткую коротельку.

Я ползу на коленках бороздой, задевая ногами рослый картовник, а бабушка передвигается тоже на коленях напротив меня, со стороны колодца. И видно, как Лукия Григорьевна часто поднимает глаза от гряды и долго смотрит в заулок, где за ее огородом стоит дом Холмовых.

— Ох-хо-хо! — вздыхает она. — На четвертый год война-то перевалила, чуть не кажна изба мечена горем, а разве привыкнет человек к похоронным…

Замечаю, как бабушка нечаянно выпалывает из рядков морковку, и морщусь, но помалкиваю. Ей сроду чужое горе не палка, ей других пуще себя жаль. Да и свои слезы мы давно выревели, когда сперва пришла похоронная на дядю Андрея, а потом одна за другой на тятю и дядю Ваню. На кого из них первая, а на кого вторая — не разобрались. Оба Иваны Васильевичи, тот и другой бабушкины сыновья, обоих одинаково обревели, пока не получили письмо от тяти из госпиталя, чуть позднее отозвался и дядя Ваня.

Мы-то свое горе пережили, а вот Холмовым как? Третьего дня принесли похоронную на председателя сельсовета Григория Петровича Холмова, и Анну Степановну едва-едва отлили водой, еле-еле отходили. На весь околоток заревела-запричитала, а ей в подголоски пятеро ее ребятишек, да наш кобель Индус завыл с крыши сарая, ему подтянул бабушкин бульдожка Джек. Ну совсем конец белому свету…

Григория Петровича не брали на войну, он сам снял с себя «бронь» и добился отправки на фронт. Помню, как хромой агент по налогам, Семен Кузьмич, осуждал его в разговоре с матерью нашего дружка Осяги. Она доводилась Семену Кузьмичу свояченицей, и тот не боялся высказываться напрямую:

— Патреот нашелся! Добрые люди за ету «бронь» готовы не одну корову отдать куда следует, а Холмов сам снял кому-нибудь на радость в районе. Убьют его, как пить дать убьют!

— Помолчи-ко, Семен, постыдись! — нахмурилась Мария Федоровна. — Тебе за всяко просто боронить, ты с малолетства охромел по милости свово папани-пьяницы. Поди, не только за нас, а и за тебя мой-то Василко головушку положил… И Григорий Петрович по совести сделал, не схоронился за бабьи спины со своей «бронью».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: