— Дедушко, а пикушки почем? — осмелел Кольша.
— Пикушки… — Яков Иванович о чем-то задумался, и мы снова оробели, пусть и не знали, что он нам ответит.
— На пикушки хватит, робята. Дак голоднешеньки же вы. А потом… Потом чо мать-то, Варвара Филипповна, скажет? Вас напонужает, и меня отругает. Старый хрен, соблазнил-омманул малолеток. Мотрите, вы добытчики, ваша воля.
— Пикушки! — выдохнули мы с Кольшей, и у дедушки разошлась в улыбке борода. Он с аханьем махнул рукой на сундук:
— Ладно, робята! Мне тоже тятька в голодный год заместо пряника пикушку в гостинцы привез из города с заработка. Быть может, не запомнил бы я пряник, а пикушку до старости не забываю. Я ить чо их давеча перебирал? Вас растравлял, да? Не-е, детки, самого себя поминал и тятю-покойника. Кажись, не был я тогда пустобрюхим, а был самым богатым и сытым. Эдак-то оно, ребята…
С пикушками — синими пташками — торопились мы домой от сельповского амбара. Свистульки из тальника, когда соковели лозины под гладкой корой, все ребята ладили хорошо, а Ванька Пестов соловьем-разбойником наяривал на берестинке. А таких, как эти, нет покуда ни у кого в Юровке, и не на что их купить. А у нас есть они, распевучие пташки.
Мама услыхала, как мы затворили за собой избную дверь, и выглянула от печи с середы.
— Чего вам навешал седни Яков Иванович?
Переминаясь с ноги на ногу у порога, мы оба молчали с Кольшей.
— Чо не сказываете? Я кого спрашиваю?
— Да вот чо… — промямлил Кольша и разжал кулак. На ладони засинела потная пташка.
У меня забилась в руке, как живая, точно такая же синяя пташка. А если дать деру к бабушке или в коноплище на меже? Отойдет мама и тогда… А то вон как стемнела лицом и крепко сдавила ухватище. Ка-а-ак трахнет им…
Ладонь у Кольши ходила ходуном, и птаха, казалось, спорхнет с нее, но не взлетит, а стукнется на половицы. И останутся черепки, никому не интересные черепушки…
Мама уронила ухват и отвернулась от нас, а когда поднимала его с пола — то ли дым пахнул из печи, — завытирала глаза запоном. Потом она долго сморкалась на середе.
Мы шмыгнули на полати.
В потемках завернула попроведовать соседка Антонида Микулаюшкиных. Посудили они с мамой громко об отцах, о войне, о работе и зачем-то перешли на шепот.
— До чо, Тоша, война нас, матерей, довела, — услыхали мамин голос. — Совсем в робятах дитенков перестали различать. Давеча чуть не излупила я своих. А за што? Взяли на шкурки у заготовителя по пикушке. Только хотела ухватом хлестнуть, а с глаз-то вроде што-то спало. Прозрела я, смотрю на них, а ить дитенки оне, совсем дитенки. Одежонка — заплата на заплате, руки-ноги — в цыпушках. Зверьков-то ить не просто наловить. Господи, думаю ето я, да за чо, за чо их бить собиралась?! Сено сами косят и на корове возят, до полночи маются в лесу одни, ежели воз развалится. Дрова пилят и себе, и чеботарю Василью Кудряшу за обутки. И ягодники, и груздяники они у меня. В нужде и горе забываешь о них, как с ровни спрашиваешь. А тут глянула и сердце кровью облилось… Ребятенки, детки еще оне. Ни еды не видывали, ни игрушек. Эдак и детства не узнают, останется в памяти работа, голод и нужда.
…Нам было душно и жарко под окуткой, кашель давил дыхание, но боялись шевельнуться. Скрипнет полатница и оборвется мамин шепот. А откуда знать, насовсем ли она раздумала не понужать нас за самовольство? Пожалела мама — и ладно.
Ночью сбили мы с себя лопоть и, ненадолго просыпаясь, прижимали к себе синие пташки-пикушки.
Натаха и Анна
В тот день сестра Нюрка и брат Кольша пасли коров, а меня оставили домовничать, поливать огурцы и полоть на второй ряд огородную мелочь — морковь, свеклу и лук. С урочной работой я поправился до обеда и засел срисовывать на маленькие листки серой бумаги зверей из толстенной книги Брэма «Жизнь животных». Ее мне вместе с похвальной грамотой за окончание второго класса подарила любимая учительница Клавдия Никитична Рязанова.
Книгу я мог читать и разглядывать в любое время, даже на голодное брюхо. Она помогала забывать о еде, если не совсем, то все равно выти хватало до вечера. А когда пристрастился срисовывать картинки, то и вовсе не расставался с Брэмом, иной раз на игру в пряталки не удавалось ребятам выманить меня из избы. Над ней и сидел я, когда прибежал Иванко — сродный братишка из маминого села Пески.
Он тоже сунулся за стол и терпеливо смотрел, как на четвертушке листка получается толстомордый и добродушный бегемот, а сам о чем-то шевелил губами.
— Счас, Иванко, погоди маленько и мы поедим чего-нибудь, — приговаривал я и примерялся, чтобы уместить жирную тушу. Голова-то вышла, да больно много заняла места, не рассчитал как следует — вон какое пузо у бегемота!
— Ну и харя, ну и харя! — не вытерпел братишка. — У нас в Песках ни одна свинья не потягается с етим бегемотом. Мяса не переесть всем колхозом!
— Ага! Житуха неграм. Добудут одного бегемота и без хлеба сыты. А ну его, Иванко! Раз негры жрут бегемотово мясо, пущай они и рисуют! Давай лучше паужнать. Поди, дома и поесть не успел, сразу с полатей и к нам?
— Не, — признался братишка. — Тятя с поля не пришел, не шибко одной-то левой рукой набруснишь кобыляк. А мама не отстряпалась, его ждет.
— Зато у нас сегодня три листа лепешек, на четвертом с черемуховой наливкой. Шаньги! Во как с молоком натолкемся!
Мы выскакиваем под сарай, и я спускаюсь в репную яму. Ступаю на твердый глинистый пол и босые ноги начинает покалывать холод: в маленький сусек на каждое лето мы запасаем крупнозернистый мартовский снег, и поверх него на осоке караси неделями шевелятся, а молоко остудится — зубы с первого глотка ломит! Подаю Иванку крынку, и он еле удерживает ее за враз отпотевшие бока. А я закрываю устье ямы тяжелой крышкой, потом беру крынку и осторожно несу ее в избу. С холодным молоком и уплетаем жестко-зеленые шаньги, железный лист незаметно пустеет, и братишка пугается:
— Васька! Хватит есть, а то не останется тетке Варваре и Нюрке с Кольшей.
— И правда! Тогда за простые лепешки возьмемся, а ты съешь еще шаньгу. Ладно?
— Не стану один, — упрямится Иванко и разламывает пополам скрипучую шаньгу. — Хлебного бы поесть, да где он, хлеб-то, у всех только кобыляк…
Я убираю со стола крынку и кружки, про себя жалею братишку. Мне до войны пришлось поесть хлеб и всякую мамину стряпню. А когда в деревне Бараба жили, то сосед Степан Рычков наотрез отказался получать пшеницу за трудодни. И долго ругал мужиков, что самовольно выгрузили из колхозной полуторки зерно прямо на ограду. Этакий ворох пшеницы и не приснится Иванку! И где ему помнить хлеб, коли родился-то за два года перед войной. Работники у них в семье не ахти какие: дядя Василий — инвалид с гражданской, тетка Афанасья постоянно хворает, старший брат Коля — на фронте. Одна сестра Нюра и пашет на тракторе, но и сама возле железа нелишка хлебного видит. Если бы Иванко к пайку прибежал, тогда бы я его и угостил не кобыляшными лепешками…
— Иванко! — вспомнил я о своей задумке. — Знаешь, где хлебное есть и никто не заругается?
— Где-ка?
— Где, где! Знаю и все! Не бойся, не у казенных амбаров. Там новый голубинщик Иван Федорович до единой щелки заколотил полы в амбарах, ни зернышка не провалится. А мы с тобой под клубом пошаримся.
— Айда! — соскочил с лавки братишка.
Я прихватил холщовые школьные сумки — свою и Кольшину, и мы с Иванком побежали в клуб напрямик через наш огород и пожарский загон. Перемахнули дважды прясло, пересекли приклубную площадь — и вот мы с ним в клубе. Ой и давно же перестал он быть местом веселья! С зимы сорок второго до прошлого лета жили здесь детдомовцы из далекого города Лебедяни. А как увезли детдом, клуб передали глубинке под зерно.
Иванко тоскливо глянул на чисто подметенный пол в зале и загоревал. Хлебным здесь и не пахло. Все двери раскрыты, и от жары сюда набились хозяйские телята. В дальнем углу лежала пестрая корова Вани Пестова — видать, сбежала опять из пастушни, не укараулили ее Нюрка с Кольшей. Ладно хоть в клубе она и не заберут в потраву.