Происходило и смещение привычных оценок, часто неприятное. Иногда он, словно в кошмаре, чувствовал, что стоит над завесой, разделяющей участников спора, и видит, как эти два типа людей, таких непохожих в своем мироощущении и понятиях о справедливости, преспокойно живут каждый на своей половине. Порой казалось даже, что червь человеческой жизни попросту рассечен на две части и каждая часть ползет куда-то сама по себе, нисколько не заботясь о судьбе другой и даже не зная, что эта другая часть существует. Он высказал это Марко, а затем и самому Андраши.
— Они на своей половине вообще не существуют, — объяснил Марко, — так как, что бы они ни делали или что бы ни делали мы — все те же средства и цели, о которых вы говорите, — у них впереди ничего нет, они не могут ни расти, ни развиваться. Вся жизнь, целиком, воплощается теперь в нас и находится по нашу сторону завесы.
Андраши такие заключения только забавляли.
— Это наивный, но необходимый миф, мой дорогой капитан, который каждая из сторон придумала для себя. Иначе какие вообще могут быть стороны? Это — неотъемлемый элемент диалектики истории, как выразился бы ваш приятель, но только на этот ее элемент он, разумеется, предпочитает закрывать глаза.
Руперт не мог принять и этого — разница была, решающая разница.
— Ах, мой дорогой друг, — возразил Андраши, — вы, несомненно, думаете о таких проявлениях варварства, как это учреждение в центре города? Вас тревожат подобные вещи? Они могли бы не выставлять его напоказ. Тогда ваше прелестное английское лицемерие — простите меня, я глубоко уважаю вашу страну, — вероятно, было бы удовлетворено. Но мы, обитатели Центральной Европы, более откровенны. Без подобных учреждений в армии начнутся заболевания. Прискорбный, но факт, полновесный факт. Причем в любой армии.
Ну а что касается остального, в частности Вейнберга и его семьи, всей этой стороны вопроса… так ведь человечество — темный зверь, не правда ли? А ученый, как вы понимаете, не может отправиться в плаванье в темноте. Особенно в подобные времена. Распалась связь времен, так мне ли брать на себя ее восстановление?
В любом случае, чего не может не признать ни один разумный человек, сохраняющей объективность, остается одна проблема… проблема, связанная с евреями, — не то чтобы он, Андраши, хоть в какой-то мере одобрял, но тем не менее… тогда как партизаны, коммунисты отвергают все доводы, кроме своих собственных.
Андраши поднялся с кресла и теперь стоял у своего стола. Массивный человек, твердо ступающий по земле отлично обутыми ногами. Его умное лицо было чуть наклонено, и падающая на лоб прядь обрамляла серебром квадратную тяжелую голову, чьи научные прозрения заслуженно ценились во всем цивилизованном мире. Нельзя же, доказывал Корнуэлл, разговаривая с Марко в те первые дни, когда Марко еще не потерял терпения и не вернулся с Юрицей к его людям, чтобы глотнуть свежего воздуха, как он изволил выразиться, — нельзя же разнести мысли подобного человека по черно-белым полочкам пропаганды.
— Он считает необходимым сохранять объективность — вот как стоит вопрос для него.
— То есть просиживать задницу, выжидая, чтобы всякая опасность миновала?
— Это несправедливо. Он хочет, чтобы мы помогли ему выбраться отсюда. Потому что хочет, чтобы наша сторона победила.
— Наша? Ну, надеюсь, вы не ошибаетесь.
— Конечно, нет. Да вы и сами знаете, что мы обязательно должны его вывезти. Он наткнулся на что-то по-настоящему большое. Он вчера намекнул на это. Немцы разрабатывают какую-то новую бомбу… на атомах, кажется, или что-то в этом роде. Я в подобных вещах не разбираюсь.
— Тем больше оснований, чтобы он наконец решился.
Но Андраши отказывался ехать. По-прежнему все упиралось в некие гарантии. Дать же их, как выяснилось, могли лишь лица, облеченные высшей политической властью, — никого другого Андраши, по-видимому, признавать не желал. К счастью, передатчик работал отлично, и они могли пользоваться им и здесь, выходя на связь в разные часы и очень ненадолго, так что засечь их было трудно. Почти наверное их еще и не начали искать. Марко ушел рассерженный, не скупясь на обвинения что здесь, в городе, время медлило.
Время медлило, исполненное безмятежного спокойствия, и все же по мере того, как один тихий день сменялся другим, он все острее, хотя и смутно, ощущал скрывающееся за этим безумие. Вначале он думал, что причина проста: все-таки он живет во вражеском городе. Это можно было игнорировать, и он перестал тревожиться. Затем, на второй или третьей неделе, безумие обрушилось на него при ясном свете дня, ослепляя ужасом, сокрушая.
Он пил пиво с главным из «юных вестников» в ресторанчике на центральной площади, напротив вейнберговского банка, и следил за медленным движением армейских машин, которым дирижировал вермахтский регулировщик — лет шестнадцати, не больше, с удовольствием отметил он про себя. Они мобилизуют детей — еще одно доказательство того, как туго им приходится на востоке, хотя это, впрочем, и не требовало доказательств. Он наслаждался пивом и мирным зрелищем небольшого перевалочного центра в таком глубоком тылу, что им не интересовались даже бомбардировочные эскадрильи, базирующиеся в Италии, как вдруг чуть не над самой его головой раздался треск выстрелов. За одно коротенькое мгновение перед его глазами промелькнул быстрый калейдоскоп людей на улице, которые кидались в подъезды и прижимались к стенам. У старухи перевернулась корзинка с покупками, и по тротуару покатились капустные кочаны, какой-то мужчина окликал другого, врассыпную бежали дети. А потом — тишина и шепот Косты:
— Колонну ведут. Колонну.
Он перехватил сосредоточенный взгляд карих глаз Косты. Потом посмотрел на остальных посетителей — их было человек десять, мужчин и женщин, местных жителей, привыкших подозрительно относиться к чужим, и они подозрительно посмотрели на него, чужака. Он услышал стук собственного сердца — оно билось слишком часто. Вновь, совсем рядом, защелкали выстрелы. Все сидели и молчали. Он заметил, что выжидающее молчание этих людей уже не приковано к нему и Косте — теперь они смотрели мимо, на замершую улицу.
В дальнем конце площади, каким-то образом заставляя себя плестись мимо плоских зданий и объемных статуй застывших прохожих, которые не успели исчезнуть, появились медлительные шеренги мужчин и женщин. Их головы были опущены или покачивались, как у больных животных, руки нелепо дергались, ноги заплетались и шаркали. Они приближались. По сторонам колонны расхаживали охранники, дюжие молодчики в мундирах вермахта, и стреляли в воздух из своих «шмайсеров», задирая к небу их короткие черные стволы. Но люди, которые тащились через площадь по трое-четверо в ряду, покачивая головами, точно идиоты, казалось, не замечали выстрелов.
Коста прошептал:
— Ничего не будет.
Он смотрел, и к страху, заглушая его, примешивался едкий стыд. Эти евреи, мужчины и женщины, бредущие в скотской покорности, люди-животные, еле прикрытые лохмотьями, вызывали у него отвращение. Они тупо шли через площадь, выставляя напоказ свои непрошеные страдания, точно нищие в коросте и язвах, выклянчивающие жалость — одна серая бритая голова за другой, — и не замечали своего подтянутого, пышущего здоровьем эскорта, ухоженных молодых людей в щегольских мундирах победителей. Ему полагалось бы ненавидеть эскорт, а он обнаружил, что испытывает ненависть к заключенным. Он ненавидел их со всей силой вкрадчивых соблазнов этих лет, ненавидел ненавистью постороннего и благополучного к сломленным, стертым в порошок, уничтоженным, к тем, кто умирает мерзко и уродливо. Не надо, чтобы они были здесь. Не надо, чтобы они вообще были. Он боролся с собой, но тщетно. В стыд вплеталось подленькое радостное облегчение.
И даже страх не уменьшил этого облегчения. Да и оснований для страха не было никаких. Он осознал это в краткое мгновение паники, которая тут же рассеялась, едва задев его. Он сидел рядом с Костой за столиком в кафе, отгороженный от площади зеркальным стеклом. То, что происходило там, его не касалось. Даже крысиная подозрительность на небритом лице низенького толстяка за соседним столиком, человека, самая внешность которого грозила бедой — начиная от эмалевого значка на лацкане зеленого костюма и кончая ежиком коротко остриженных волос, — даже это не могло его сейчас встревожить. Они с Костой сидели спиной к стене, как предписывали инструкции, и дверь была совсем рядом. Но сейчас это не имело значения. Они вошли в ситуацию как ее составная часть, потому что смирились с ней.