Обрадованный, он поспешил к ним навстречу: еще одно доказательство того, что все идет по плану с точностью часового механизма.
Они подошли совсем близко и остановились, не глядя на него.
— А, Бабуся! Надеюсь, вы принесли нам чего-нибудь поесть.
В угрюмой полутьме он плохо видел их лица и попробовал еще раз:
— Ну, ничего, перекусим завтра! — Обычная формула, означающая готовность голодать и дальше.
Но они молчали. Казалось, они были встревожены. И не просто встревожены.
Они заговорили с ним, и он слушал, как человек, тонущий совсем рядом со спасительным берегом.
Марко сказал ровным голосом:
— Они сожгли Нешковац.
Он слушал, и волны катастрофы сомкнулись над его готовой.
— Пламя было видно даже у нас в Паланке. — Когда, Бабуся? — еле выговорил он.
— Десять дней назад. На прошлой неделе. И с тех пор мы каждую ночь ждали на берегу Бору и Кару. Но их не было.
— И вчера тоже? — спросил Юрица.
Она покачала головой, глядя на них широко раскрытыми глазами.
— Все посты здесь усилены. У пограничников теперь новые командиры. Одни фашисты. Не знаю, что бы я делала, если бы вы и сегодня не пришли на условленное место.
И вновь он почувствовал жуткую уверенность, постыдную в ее ясности, что на самом деле все это его не трогает. И тем не менее это была петля, в которой он задыхался.
Кое-как он пробормотал:
— Это ужасное известие.
Марко схватил его за лацканы, впился в него горящими глазами.
— Но это еще не все.
Он парализованно ждал.
— Эти две женщины, помните? Вы слишком долго жили у них, мой друг. Их забрали. На другой день после того, как мы ушли.
Голос Марко был беспощаден:
— Вот во что обошелся этот ваш человек. Ну, надеюсь, вы потом убедитесь, что он этого стоил.
В тисках холода и ясности, уже задыхаясь от отчаяния, он все-таки успел сказать:
— Ради бога, Марко, не говорите Тому. И, ничего не видя, отвернулся от них.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава 1
— Если лечь на живот, — терпеливо советовал Митя, — меньше чувствуешь голод. Мы так делали в лагере. Ну, вон как Касим и Халиф.
Казахи расположились под нефритово-зелеными соснами на сухом мыске, который вдавался в Дунай с этой стороны крошечного острова. Халиф за спиной Касима лениво бросал шишки в серый стремительный поток, который закручивал быстрые воронки между островком и скалистым обрывом Плавы Горы.
Том перевернулся со спины на живот, но лучше ему от этого не стало. Он решил и дальше допекать Митю, лениво его подзадоривая, только чтобы Митя что-нибудь говорил. Смолистый запах сосновой хвои располагал к философствованию — ну, если не самому рассуждать, так хотя бы послушать. С тех пор как вчера, двенадцать, а то и шестнадцать часов назад, Марко отправился на Плаву Гору, чтобы отыскать Бору, Кару «или, черт побери, еще какого-нибудь слободановского связного, который там уцелел», они все погрузились в молчание. Из Корнуэлла невозможно было вытянуть ни слова — его не удавалось даже завести на очередную «речь офицера, воодушевляющего своих солдат». Андраши же говорил только по-венгерски со своей бойкой дочкой. «Эта своего не упустит, хоть и смотрит эдакой птичкой, — подумал он холодно. — Мне такие не по нутру. Другое дело капитану — то есть ей так кажется».
Эти трое сильно нервничают. Ну, да их можно понять. Только какого черта они еще и злятся? «Лучше подождите на этом берегу», — сказал Марко, когда Бабуся где-то раздобыла лодку. Но Корнуэлл об этом и слышать не захотел. А Андраши так закатил целую сцену. «Если только ваша организация не полностью разгромлена, я вынужден настаивать, чтобы меня перевезли через реку. Попытка оставить меня здесь попросту возмутительна. Я, несомненно, значусь первым в списках гестапо». Ну, вот они и перебрались на этот островишко у южного берега. Только легче им как будто не стало: все еще злятся друг на друга. А с Корнуэллом вообще что-то неладно.
Том начал было прикидывать, почему, собственно, Корнуэлл пришел в такое неистовство, но тут же перестал об этом думать. Может, Корнуэлл наобещал лишнего или Андраши ждал еще чего-то — пусть сами разбираются. Как только он полюбил (а полюбил он по-настоящему — это он-то!) и обручился (другого слова не найти, пусть смеется кто хочет, но они со Славкой обручены, она так и сказала), ему сразу стало ясно, что он должен делать дальше. Теперь все может измениться. Это уж от него зависит. Пока он, как и прежде, будет жить нынешним днем. Но потом начнется другая жизнь. Не в Англии, конечно, нет — какой дурак рискнет теперь полагаться на Англию? Но где-нибудь еще, где-нибудь за морем, где человек может избавиться от прошлого и быть на равных с кем угодно. Там они со Славкой начнут свою жизнь. Он подковырнул Митю:
— Эти твои двое, они что — никогда не разговаривают? Даже между собой?
— А им незачем разговаривать.
— То есть как?
— А так. Они уже знают все мысли друг друга.
— Ты что, всерьез считаешь, что говорить ничего не осталось?
— В лагере привыкаешь ничего не говорить.
Митя, сощурившись, смотрел на полосу дунайской воды, отделявшую их от обрывов Плавы Горы, — бегущую складками полоску серой ткани, серого уныния, которая поблескивала в утреннем свете и шуршала у берегов, словно занятая тайной зловещей работой. Митя смотрел на воду, готовый снова укрыться в молчании. Том спросил раздраженно:
— Им, наверное, скучно без их товарищей?
— Вначале их было одиннадцать. Когда они ушли от немцев.
— А теперь остались только эти двое?
Митя ответил не сразу, но спокойно:
— Только двое.
— Ну а остальные как же? Черт, да разве тебе не придется дать о них отчет?
Митя повернулся к нему, его глубоко посаженные глаза глядели из неизмеримой дали.
— После? Кто и в чем сможет дать тогда отчет?
— Ну и ну! — Он поспешил воспользоваться неожиданным преимуществом. Ему даже стало интересно, что ответит Митя. — Что за страна! Принимаешь команду над этими ребятами, девятерых теряешь, и дело с концом. — В нем билась злость. Он сам удивился своей горячности. — Это что же выходит — вам наплевать?
Митя расслабился — верный признак, что внутри он весь подобрался.
— Ты сердишься, Том. Почему? Мы потеряли миллионы солдат. Не знаю… И женщин и детей не меньше. Так кто же может дать за них отчет?
Его упрямая убежденность вдруг пошла прахом. Где-то внутри закипали слова — обвинения, упреки.
Даже серое струение воды в десятке шагов от его лица приобретало иной смысл: из него, непрошеные, опять поднимались знакомые серые фигуры — оборванные, в кепках, обмотанные шарфами, они бежали мимо него, как в тот роковой день, когда все они, и Уилл, и Эстер, рвались вперед, а он остался позади один. Сам по себе и один. И теперь он говорил с ними, а не с Митей, говорил и даже кричал, как будто здесь, на пустынном островке, когда все рушилось, было самое подходящее время и место для окончательного расчета между ним и ими. Он услышал голос Мити:
— Так вот что ты думаешь о нас!
— Кому какое дело, что я думаю, но ведь это же верно? Вы совершили свою великую революцию, которая должна была изменить мир, весь мир. А что было потом? Мы о вас ничего и не слышали. А если слышали, то только потому, что творилось непонятно что. И не говори мне, пожалуйста, Митя, про капиталистическую прессу — все это мне самому известно. Ты не ссылайся, ты объясни.
— Мы были одни против всего мира.
— Я этого не считаю — я говорю не про Гитлера с Муссолини, не про Чемберлена и всю прочую сволочь, но я встречал много людей, которые были не против вас, а за вас. Но как они умно ни рассуждали, а все-таки знали, что им до вас не добраться, не дотянуть до вас руки. Они были по эту сторону, вы — по ту, а между встал этот проклятый барьер. А почему? Вот теперь я начинаю понимать. Эти девятеро, о которых ты не собираешься давать отчета, — у них же семьи есть? Так как же будет — пропали без вести, и дело с концом?