— Придется рискнуть, — решил Митя и вытер лоб, белевший в рассветной мгле. — Переждем тут.
Заря уже занималась, когда они забрались на сеновал, такой огромный, что там на слежавшемся сене могли разместиться хоть сто человек. Тут все свидетельствовало о былой зажиточности, и они совсем затерялись среди ворохов сена, заботливо уложенных хозяевами, которые бежали отсюда, бросив все, может быть, два года назад, а может быть, и три.
Митя сказал:
— Я посторожу, а ты ложись спать, Ник. Потом я тебя разбужу.
Он лежал и смотрел, как розовеет свет в прямоугольнике двери, очерчивая скорченную фигуру Мити. Вероятно, он уснул, потому что, когда он снова открыл глаза, небо в дверном проеме уже голубело по-утреннему. И тут он заметил девушку — совсем рядом. Она сидела на корточках и смотрела на него бессонными глазами, а ее губы кривились от напряженного чувства — от покорности, от потребности в этой покорности. Он закинул руку и притянул ее к себе. Она прильнула к нему всем телом. Он ощущал под ладонью всхлипывающую дрожь ее ребер.
Надо было осознать ход времени, это было необходимо. Стрелки его часов в слабом свечении циферблата показывали шесть. Прошло четырнадцать часов с тех пор, как они выбрались из леса. Четырнадцать часов. Он лежал на спине, обнимая девушку одной рукой, вновь окунувшись в ледяной холод воспоминаний.
Она всхлипывала у самого его лица и все крепче прижималась к нему. Он ласково погладил ее, стараясь успокоить. К его губам жадно, грубо прижались ее сухие губы. Жизнь взметнулась в нем горячей волной, отметая воспоминания, стирая их. Дрожь ее тела передалась ему, его лицо уткнулось в ее грудь. Жизнь росла и крепла в их объятии, отметая воспоминания, стирая их, Жизнь буйствовала в них, когда ее губы приоткрылись, а ноги сплелись с его ногами. Вместе они отпраздновали торжество жизни — стремительно, а потом светло и радостно, с неведомой им прежде нежностью, лежа на ворохе соломы, оставшейся от урожая, который был убран два года назад, а может быть, и три.
Они так и уснули, обнявшись.
Потом для этого не будет ни слов, ни мыслей. Они уснули, обнявшись. Позже, в жарком свете дня, их разбудил Митя и ободряюще кивнул им. Его глаза были красны от непреходящего и предельного напряжения, но его лицо и руки были спокойными и уверенными — лицо и руки человека, обладающего особым даром надежной дружбы. Вместе они разбудили Андраши и сказали ему, что все хорошо. Они улыбались ему, говорили неторопливо и мягко и были нежны друг с другом, как те, кто просыпается навстречу ясному неторопливому дню. Они с улыбкой касались рук и лица друг друга. И видели друг в друге красоту и благородство. Они несли дежурство, пока шли медленные дневные часы, пока Митя спал, уткнув лицо в локоть, и солнце золотило копну его волос. А снаружи, в рамке дверного проема, проплывали сверкающие облака, обещая близкое лето. Они были живы.
Когда на равнину опустились сумерки, они пошли дальше.
В темноте, лишь чуть смягченной светом звезд, они увидели невысокую железнодорожную насыпь, пересекающую их путь. Они разглядывали ее, распростершись на молодой траве. Издали донесся паровозный гудок, потом второй — еще более далекий. Они поднялись и, пригнувшись, пошли вперед.
Теперь насыпь встала стеной прямо перед ними, крутая, полная опасностей. Бок о бок они сбежали в канаву, неровной шеренгой вскарабкались по склону и метнулись к рельсам, спотыкаясь в щебне, дробя тишину ночи его шорохом и стуком, беспорядочным торопливым топотом. На одно решающее мгновение по обеим сторонам засеребрились линейки рельсов — стрелы молний из самого сердца врага. И тут же рельсы остались позади, они скатились с насыпи и бежали, бежали, пока совсем не задохнулись.
Но теперь они уже могли остановиться — стальной барьер железной дороги остался позади, а впереди были спасительные горы. И они бросились в душистую луговую траву, а потом вскочили, побежали дальше и снова упали на траву, захлебываясь смехом и облегчением. Они катались по траве, хватая друг друга за руки, тычась лицом в ее летнюю сладость, ощущая жизнь — жизнь! — в каждой клеточке своего тела.
Они лежали, раскинувшись на траве, а по небосклону, сметая звезды, все выше поднимались отсветы нового дня. Они лежали на лугу и видели, как позади, далеко-далеко позади темное взлобье Плавы Горы тронул призрачный свет — иная земля, иной мир. Они лежали на лугу, они были живы — он, и Митя, и Андраши, и девушка возле него, и их сердца заливала всепроникающая радость: они остались живы.
Дальше они шли уже не торопясь и на летней заре увидели совсем близко кудрявые леса Грка. И лес укрыл их. Потом до них добралось солнце и одело их броней танцующих пятен. Они подставляли лицо его косым лучам. И шли медленно, плечо к плечу — все четверо, пересчитывая друг друга в уме: все четверо.
Под вечер они набрели на стадо мелких черных свиней, которые кинулись прочь от них, толкаясь и пихая друг друга щетинистыми рылами. Митя побежал за стадом. Его залатанные зеленые брюки и куртка мелькали на солнечных полянах среди зеленых теней леса. Они услышали треск его автомата и пошли на звук. У ног Мити лежала маленькая черная свинка. Он обернулся и помахал им. Подойдя к нему, они заметили в его глазах застенчивую усмешку.
Когда начало смеркаться и они немного отдохнули, Митя срезал молодой дубок, выстрогал из него вертел, освежевал свою добычу и развел костер. Он собрал в кучку дубовые щепки и долго пестовал слабый огонек, прикрывал его ладонями, дул на него. Наконец сложенные над ним ветки зашипели, затрещали, запели, и в безлюдном лесном сумраке жарко запылало пламя. Запах горящей дубовой щепы щекотал им ноздри. Они уселись тесным кружком у Митиного костра, над которым завивались и тянулись к небу струйки сизого дыма.
И в уютной дружеской тишине Андраши сказал негромко:
— Я считаю… знаете, я считаю, что должен извиниться перед вами. Перед вами обоими.
Том помотал головой:
— А, уж если на то пошло, так и мне надо перед вами извиниться.
Зря он все-таки ударил старика, когда прижал его там к стене. Зря, конечно. А может, и не зря? Теперь это не имело ни малейшего значения.
Андраши журчал:
— Нет-нет, сержант. Как джентльмен, я обязан перед вами извиниться. Вы думаете, что я старый дурак и ничего не понимаю? Но вы спасли нам жизнь. Позвольте же мне сказать вам, даже если…
Марта прижала руку к его губам.
— Папа, не начинай снова! Я не вынесу.
— Что ты, деточка. Мы спокойно беседуем, и только.
Он лениво слушал, прислонясь головой к Митиному плечу.
— А теперь что вы скажете обо всем этом, лейтенант?
Митя медленно повернулся и внимательно посмотрел на них. Глаза его были сумрачными и серьезными, лицо — каменным. Но он не стал выносить приговора, и только пожал плечами и сказал чуть насмешливо:
— Напрасно вы бросили свою скрипку. А то мы могли бы снова что-нибудь спеть.
В его глазах плясали отблески огня.
— Вы полагаете, мы могли бы снова спеть? — Андраши подпер подбородок рукой и внезапно рассмеялся. — Да, пожалуй, что и могли бы.
И он продолжал — человек, который любит говорить, любит слушать себя и даже любит слушать, как говорят другие:
— Разумеется, этот вид оптимизма, свойственный вам, мне он чужд. Но кажется, я начинаю его понимать. Вы считаете… — он схватил Тома за локоть и тут же разжал пальцы, — да, вы считаете, что все это — ради строительства нового мира, лучшего мира. И вы идете этим путем?
Том выслушал и ответил:
— Да, мы идем этим путем.
Однако Андраши уже повернулся к Мите:
— Но я задаю вопрос: а будем ли мы помнить все это… потом?
Митя встал, нагнулся над костром и потыкал ножом в жаркое на вертеле. Он сказал через плечо:
— Потом надо будет помнить об очень многом. И очень многое забыть. — Он выпрямился, посмотрел на них и широко улыбнулся. — А пока мы тут вместе. И пока мы забудем.