Итак, в первую очередь Третьяков был патриотом русского народа, русского общества, русской культуры. Чувства «государственника» в его многогранной деятельности не проявлялись.

Патриотизм предпринимателя обретал и иные формы. К примеру, на протяжении всей своей жизни Павел Михайлович являлся деятельным патриотом Москвы. Родной город Третьяков любил, и именно с Первопрестольной связана основная часть его биографии. Здесь он появился на свет, женился и умер. Здесь он собирал картины, занимался благотворительностью и воспитывал детей.

О том, что П.М. Третьяков с радостью принял звание почетного гражданина Москвы, уже было сказано. При помощи лучших архитекторов он заботится о внешнем облике любимого города, жертвует ему любимое детище — галерею картин русских художников, в беседах с деятелями культуры защищает Москву от нападок. В одном из писем В.В. Верещагину Павел Михайлович восклицает: «... Чем же Петербург лучше Москвы! Разве не из Петербурга начало интриги против Вас? Разве не там погибли три Ваших произведения? В будущем Москва будет иметь большое, громадное значение (разумеется, мы не доживем до этого), и не следует сожалеть, что коллекция Ваша сюда попала: в России — здесь ей самое приличное место »263. Третьякову было во многом близко присущее славянофилам чувствование Москвы как центра русской нации.

Еще в первые годы составления галереи Павел Михайлович твердо намеревался составить коллекцию, которая располагалась бы не в Петербурге и не где бы то ни было еще, а именно в Москве. В завещании, составленном 17 мая 1860 года, он пишет: «... капитал... в сто пятьдесят тысяч рублей серебром я завещеваю на устройство в Москве художественного музеу- ма или общественной картинной галереи »264. Идея своего рода художественного первенства Москвы не оставила Третьякова и впоследствии.

Патриотизм Третьякова имел еще одну градацию: принадлежности к купеческому сословию. Будучи купцом по рождению, Третьяков отнюдь не стремился перестать им быть. Напротив, со слов Стасова известно, будто Третьяков говорил, «... что он, конечно, купец и этим гордится (и даже не принимает никаких титулов и званий или орденов) »265. Так, от дворянского звания Павел Михайлович отказался среди прочего потому, что он был патриотом купеческого сословия. Эта черта патриотизма, очевидно, была воспитана в сыне Михаилом Захаровичем: чего стоит одна формулировка в его завещательном письме 1847 года: «... сыновей не отстронять от торговли и от своего сословия»266! Павел Михайлович не только дорожил своей причастностью к русскому купечеству, но и заботился о нуждах русской экономики. Так, принадлежащая Третьяковым фабрика производила лен — исконно русский товар, соперничавший на отечественном рынке с американским хлопком. А дочери Александре в 1893 году Павел Михайлович писал: «мне... ужасно не понравилось у вас желание иметь американский инструмент, хотя я не жалел расходов на вашу омеблировку и не буду жалеть, если у вас что-нибудь недоделано; можно желать иностранную вещь, совсем у нас не производимую, но когда сотни тысяч богатых людей ездят в русских экипажах, и когда даже такие виртуозы, как Рубинштейн, играют на русских инструментах, то одинаково неразумно иметь как парижские кареты, так и американские инструменты»267.

И наконец, Третьяков являлся безусловным патриотом отечественного искусства. В 1865 году Павел Михайлович писал художнику А.А. Риццони: «... многие положительно не хотят верить в хорошую будущность русского искусства... Вы знаете, я иного мнения, иначе я и не собирал бы коллекцию русских картин»268. В.В. Стасову, которого В.В. Верещагин просил раздобыть у Третьякова кредит, Павел Михайлович отвечал: «Что мне за утешение было бы, сказал он, чтоб мои деньги послужили бы на то, чтоб картины отличного русского художника пошли бы в Англию! Я всю жизнь хлопотал и заботился о русском искусстве... »269 Наконец, И.Е. Репин именовал Третьякова «печальником о русском искусстве»270.

Патриотизм Третьякова, таким образом, относился к русскому народу и обществу, к Москве, купеческому сословию и отечественному искусству, но отнюдь не к Российскому государству. Ошибок правительства Третьяков не оправдывал, «квасным патриотом» не был. Патриотизм его был сознательным. Он ратовал за развитие не только русского искусства, но и отечественной промышленности, торговли. Он действительно, как отмечают современники, был гражданином в полном смысле этого слова, то есть занимал четкую гражданскую позицию и держался ее до конца. Эту сознательную гражданственность Павел Михайлович прививал и своим детям.

В начале этой главы говорилось, что существует совершенно определенный, хорошо знакомый массовому сознанию образ П.М. Третьякова. Созданный десятками фотокарточек, множеством воспоминаний самых разных авторов, а в конечном итоге — тиражируемый самими исследователями. Тот самый образ, который рисует Третьякова как своего рода подвижника: серьезного, сосредоточенного, с мягкой грустью во взоре. Глядя на такого Павла Михайловича, кажется, всецело поглощенного великою своею задачей, исследователи его судьбы и трудов один за другим попадаются в ловушку «устойчивого образа». Modus vivendi мецената, хорошо известные поступки его и манеры нередко заставляют исследователей думать о нем как о человеке неизменно серьезном, если не прямо суровом. Даже некоторые примеры из воспоминаний, доказывающие обратное, не заставляют авторов многочисленных статей усомниться в правильности подобного образа Третьякова. Исключение лишь подтверждает правило, не так ли? Но когда исключений набирается слишком много, естественно сделать другие, совершенно противоположные выводы.

Павлу Михайловичу было присуще тонкое чувство юмора. Эта черта особенно важна для понимания личности Третьякова. Если бы он был человеком сухим, лишенным чутья к хорошей шутке, как мог бы он проникать в самую суть картин, понимать их глубинную взаимосвязь с миром художника? У того, что исследователи упорно игнорируют любовь Павла Михайловича от души повеселиться вместе с немногими друзьями и членами семьи, есть только одна причина: при жизни мецената о ней догадывались лишь самые близкие люди.

Уже приводилась цитата Н.А. Мудрогеля, сообщавшего, что в его семье Павла Михайловича называли «неулыбой », «... потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался »271. Однако... возможно, увидеть улыбку на лице Третьякова Николаю Андреевичу мешала пролегавшая между ними социальная дистанция. Источниками, позволяющими сократить эту дистанцию до минимума, являются воспоминания дочерей Павла Михайловича, а также его собственные письма.

Так, А.П. Боткина, рассказывая о друзьях отца, пишет: «... Павел Михайлович, не экспансивный, но ценивший дружбу и понимавший юмор и шутку, был искренно любим всеми окружающими»272. В.П. Зилоти, повествуя об отце, все время пишет: «... рассказывал с большим юмором», «... рассказывал, смеясь до слез», «... рассказывал, заливаясь тихим смехом». Она же постоянно говорит о его улыбке: «милой, лукавой», «ласковой и часто лукавой »273. Вера Павловна сообщает: «... наш отец ценил и любил беседы с Николаем Николаевичем Ге, но иногда мило подшучивал над ним»274. Самоирония сквозит в письме Павла Михайловича матери, написанном в 1852 году, во время его первой поездки в Петербург: «... я знаю, Вы имеете хотя небольшое, но все-таки сомнение: не испортился бы я в П.-Бурге. Не беспокойтесь. Здесь так холодно, что не только я, но и никакие съестные продукты не могут испортиться»275. С той же самоиронией Третьяков описывает супруге в одном из писем, как, будучи в Женеве, он в поисках русской церкви случайно попал в синагогу: «... увидал вдали пятиглавую церковь... Приближаясь, вижу: народ идет из церкви, и так много! Что за праздник сегодня, соображаю? И тороплюсь скорее застать священника в церкви. Взойдя, очень изумился и рассмотрел, что на алтаре (вроде католическом) нет ни распятия, ни какого иного изображения. Догадался только, что попал в еврейскую синагогу. Спеша взойти, я не рассмотрел на пяти главах шпили вместо крестов и над дверями еврейскую надпись »276. А с каким юмором Третьяков описывал домашним заставшую его врасплох болезнь! «... Искусно скрыв свою тайну, свое намерение напасть на меня врасплох, препожаловала ко мне Лихорадка, бесцеремонно познакомила меня с собой, да и заквартировала себе. Напрасно старался я не поддаться ей, хотел переломить или выгнать своими средствами, но не удалось... И то, что составляет ее особое качество — чрезвычайно бесит: то здоров, то вдруг ни с того ни с сего опять болен, отвертишься как-нибудь, отделаешься наконец, а все должен стеречь себя, как после воровского посещения, как бы не забралась опять»277.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: