…все было так, как надо. И другого — не хотелось. Даже странно… Но иное просто выглядело вздором, чепухой, которая осталась позади и о которой думать было крайне неприятно. Питирим спустился по скрипучей лестнице в гостиную и выглянул в окно. Ни зги не видно. Осенью темнеет рано… Может, во дворе где и горят огни — у лестницы парадной, скажем, или у ворот, но окна выходили на другую сторону, на самую заброшенную часть двора. Часы, что на стене, показывали ровно девять. Время праздника… Сейчас он выйдет в темноту и в холод и начнет со всеми веселиться до упаду. Или это будет зрелище печальное — ведь все же праздник расставания, ухода?.. И ему на нем отведена роль неприкаянного зрителя, стороннего, случайного во многом наблюдателя? Нет, не хотелось, чтобы — так… Его вдруг одолело неуемное желание: чтоб все-таки его не принимали как изгоя, чужака, которого не ждут, но, если уж явился, — гнать, из деликатности, не станут. И с желаньем этим разом накатил страх одиночества. И прежде Питирим особо шумные компании не жаловал, да и друзей особо близких не имел. Случались женщины, и даже часто, но надолго не задерживались — то ли сами уходили, то ли Питирим их подсознательно и как бы ненароком отдалял… Он и влюбляться-то всерьез ни разу не влюблялся! Объяснял нехваткой времени, борьбой, делами… Может, так оно и было. Но по крайней мере чувства одиночества и позабытости он раньше не испытывал. Не одиночества, скорее — одинокости. Теперь же существо его пронзил неведомый, какой-то безотчетный страх, что в этом виде, в этой новой ипостаси — впредь и навсегда — ему судьбою уготовано ничтожно-одинокое, нелепое существование. Не здесь — здесь тоже все в диковинку, а — дома, на Земле. Я как паук, подумал он. Плету чудную паутину, но никто не попадается в нее, а паутина всех со временем лишь начинает раздражать. А я — забился в самый угол и сижу, и выжидаю, и никто не знает, жив ли я, нужна ли эта паутина вообще… Сейчас я выйду и скажу: привет, давайте веселиться вместе, вы — уходите, а я, наоборот, пришел, глядите-ка, какое у меня невиданное, новое, отличнейшее тело, тело моего врага, которого я съел!.. Бред, с раздражением подумал Питирим, я точно — спятил. Эта операция так просто, без последствий, не прошла. И ладно, черт с ней! Можно без конца терзаться. Каким стал — таким и стал. Другого-то уже не предлагают. И на том спасибо. Руки-ноги целы, все мужское тут, при мне, и голова — пусть малость странновато, но покуда варит. Будем жить, красавец, мы себя еще покажем!.. Он невольно усмехнулся, запахнул покрепче куртку — что-то к вечеру, после поездки с космодрома, его начало познабливать — и с деланной улыбкой на лице шагнул за дверь. Двор был не освещен. Но позади ворот, в лесу, среди ветвей, висело множество цветных фонариков — они раскачивались с каждым дуновеньем ветра, создавая фантастический, какой-то бесконечный хоровод огней… Отдельные фигуры спешно пробегали мимо — по двору, к воротам, чтобы присоединиться к тем, кто весело горланил под деревьями и громко хохотал. Его не замечали: то ли он и вправду был им всем неинтересен, то ли принимали впопыхах за своего — темно ведь… Питирим спустился по ступеням и, уже не останавливаясь, вместе с остальными заспешил к огням. Собравшиеся биксы — их и в самом деле оказалось предостаточно, намного больше, чем он ожидал, — одетые в немыслимые шкуры с длинными хвостами, в масках, безобразных и громадных, вереща без устали, все вместе взявшись за руки и резко, высоко подпрыгивая, кругом шли перед корявым, широченным, очень старым пнем. С ветвей над ним свисали жухлые венки, украшенные лентами, которые бессмысленно, точно отрубленные щупальца, змеились на ветру. А на самом пне, под большим и ярким фонарем — иные ленты набегали на него, метались, создавая гипнотическую пляску света и теней, — под фонарем стояла грубо сделанная кукла с белым бантиком на шее. «Оживи, оживи!» — кричали истово танцующие и с сухим ритмичным треском сталкивались масками: один раз — влево и подряд три раза — вправо… Кто-то подошел вдруг сзади и игриво обхватил за плечи Питирима. Тот испуганно отпрянул и, мгновенно подобравшись, обернулся. Перед ним была Лапушечка — в таком же, как и все, наряде, но без маски.

— Ты? — удивился он, испытывая неожиданное облегчение.

— А я тебя ждала, давно ждала, — с полубезумной, истомленно-радостной улыбкой на лице произнесла она, прерывисто дыша. — Сегодня… ты сегодня — мой.

— Это в каком же смысле? — засмеялся он.

— А в каком хочешь. Мой — и все. — Лапушечка крепко схватила Питирима за руку. Ладонь у нее была сухая и горячая. — Пока не появилась королева леса, хочешь, я тебе отдамся? Я умею все-все-все!

— Ну, как же так? — по-прежнему еще в своих заботах, словно в полусне, не понял Питирим. — Вот эдак — запросто?.. А праздник? Здесь же — пляшут…

— И мы тоже будем танцевать, какой ты недогадливый!.. А после выйдем в круг и сделаем ребеночка… Живого! Хочешь, да? Пошли?

— Нет, погоди. Я что-то не совсем… А если королева леса здесь появится, то что тогда?

— Тогда уже — нельзя. Она рукой махнет, и деточку — вон, видишь, на пеньке? — утащат на болото, в лес. И никакого нам ребеночка не будет. Даже мертвенького. Ас того момента королева леса станет твоей матерью-женой. А мы пойдем купаться на болота и ночную силу впитывать, чтобы к утру стоять корнями в землю. Это навсегда. Возьми меня. Смотри, какая я упругая и теплая! — Лапушечка едва ли не насильно затолкала руку Питирима глубоко под свой дурацкий, шутовской наряд. Он ощутил большую, чуть вспотевшую под мехом грудь и нежно-бархатистую, пылающую кожу живота, на удивленье ровного и гладкого — без той необходимой впадинки, которую обычно, по ее естественности, Питирим практически не замечал, покуда оставался на Земле, — лишь мышцы явственно вибрировали всякий раз, когда он прикасался к телу. Машинально, гладя снизу вверх, он сжал ладонью ее грудь — и тотчас отпустил. Лапушечка тихонько взвыла от блаженства. Черт, подумал Питирим, но ведь она — не человек. Как я могу?!. Лапушечка мигом приникла к нему, с жадностью удерживая руку. — Ну, пойдем, пойдем, давай! — бессвязные слова почти неслышно, как дыханье, вылетали из раскрытых губ. — Мы будем танцевать — в кругу… А после ты меня возьмешь. Ребеночка! Живого… — она звонко засмеялась и внезапно стала рвать одежду на себе. — Пока нет королевы леса. Ты же добрый. Я же вижу, как ты хочешь!.. Нам без деточек ужасно плохо. Мы уходим, выпускаем корни — и не остается ничего… Ведь ты не хочешь королеву леса, правда? Ты ни разу ей не сделал деточку, ни разу! А мне — сделаешь. Да? Сделаешь? И будет тогда деточка — у нас у всех… Живой ребеночек. Наш! — наконец она с себя содрала меховой наряд, и он упал к ее ногам. — Смотри, какая я, смотри, что есть! — она вся выгнулась в мерцающе-безумном свете фонарей, невероятно ждущая, счастливая в своем бесстыдном, страстном ожидании. — Давай, пошли в круг! Ну, не стой, пошли же! Нужно только там, где все увидят. И тогда они узнают и поймут — все, все! Нет, ты сначала обними меня. Сожми, чтоб больно было, чтоб я чувствовала!.. Где твой маленький? Ну, где? Я сделаю большим-… Дай мне сюда!

— Я не хочу! Я не могу! Уйди! — с отчаянием крикнул, отстраняясь, Питирим. — Ты… ты… — но язык не повернулся выплюнуть из глотки страшное, убийственное, злое: нелюдь… Да, не человек. Но вместе с этим — женщина, красивая, прекрасная в любовном вожделении. И это было жутко… И что удивительно: сейчас он не испытывал к ней ни презрения, ни искренней брезгливости — обычных его прежних чувств, когда он начинал вдруг вспоминать о биксах — там, на покинутой Земле. Зато возникло нечто совершенно новое, о чем он догадался далеко не сразу, — жалость. Даже и не жалость — сострадание. К той (женщине конечно же!), которая его без всякой задней мысли, просто так, позову естества — желала и которой он не смел пойти навстречу. Именно не смел, поскольку в человеке многие табу, привитые еще в младенчестве, как раз и формируют его «Я»…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: