Марк Мейтельс всегда выходил из дому заблаговременно и шел на работу пешком. Он не любил набитых трамваев, и ему хотелось размять ноги перед уроками.
Странно! Он родился и вырос в Варшаве, а город оставался ему чужим. У него практически не было знакомых поляков. Хотя евреи жили в Польше уже восемь веков, их отделяла от поляков пропасть. И время здесь было бессильно. Но не одни поляки, евреи тоже казались Марку чужими, и не только набожные в своих шляпах и лапсердаках, но и светские. Отец Марка Мейтельса, ассимилированный еврей, архитектор, либерал и атеист, не дал сыну никакого религиозного образования. С детства Марк слышал множество язвительных замечаний о хасидах и их рабби, об их безнравственности и фанатизме, но то, во что они собственно веруют, так и осталось для него загадкой. После Первой мировой войны значительно усилился еврейский национализм. Появилась декларация Бельфура, и многие халуцим уплыли в Палестину. В гимназии, где он преподавал, стало больше уроков иврита, но Марка не привлекали ни иудаизм, ни Палестина, полузаброшенная пустынная азиатская земля. Еще большее отвращение он испытывал к евреям-коммунистам с их демонстрациями.
Его отец не имел бы никаких возражений, если бы он крестился, но Марка не привлекало христианство. Ассимилированные евреи в Варшаве называли себя поляками Моисеевой веры, а Марк верил только в одно: в научно установленные факты.
После восстания Пилсудского 1926 года многие из бывших товарищей Марка по Легиону получили высокие воинские звания и важные министерские посты. Марк Мейтельс отдалился от них и не посещал их вечеринок. Там было слишком много бахвальства, и к тому же многие из них сделались антисемитами. Газеты, даже полуофициальная «Газета Польска», печатали выпады против евреев. В Германии нацистская партия пополнялась все новыми и новыми сторонниками. В Советской России арестовывали Троцкистов и угоняли в Сибирь миллионы так называемых кулаков.
Проходя по Маршалковской, Марк Мейтельс чувствовал себя чужаком. А где бы он чувствовал себя дома?
Грибная площадь была постоянным поводом для раздражения. Посреди европейской столицы евреи устроили гетто. Женщины в париках и шляпках торговали подгнившими фруктами, нутом с фасолью и картофельными пирожками. Покупателей они зазывали тоскливыми невнятными причитаниями. Сутулые, чернобородые или рыжебородые мужчины в грубых башмаках занимались каким-то полуподпольным бизнесом. Нередко проходили похоронные процессии: черный, блестящий катафалк, лошадь, покрытая черной попоной с прорезями для глаз, плакальщицы, завывающие душераздирающими голосами. «Даже в Багдаде и то такого нет», думал Марк Мейтельс.
А иногда посреди всей этой сутолоки происходило уже что-то совершенно невообразимое. Откуда-то выскакивали грязные оборванные юнцы в кепках, надвинутых на глаза, и, размахивая украденным где-то красным флагом, начинали истошно выкрикивать: «Да здравствует Советский Союз! Долой фашистов! Вся власть рабочим и крестьянам!..» За ними, потрясая револьверами и резиновыми дубинками, бежали полицейские.
Даже обстановка в гимназии изменилась. Старые учителя либо вышли на пенсию, либо были уволены. Другие умерли. Новые были ярко выраженными еврейскими националистами. Учить большую часть девочек логарифмам и тригонометрии было совершенно бесплодным занятием — они думали не о математике, да и вряд ли она им когда-нибудь понадобится в жизни. Все они мечтали поскорее получить диплом, чтобы поудачнее выйти замуж и завести детей. Большинство из них приобрело к тому времени уже весьма пышные формы, и их созревшие тела, казалось, желали лишь одного: плодиться и размножаться.
Одна девочка в особенности расстраивала Марка. Она называла себя Беллой, хотя в ее свидетельстве о рождении значилось: Бейле Цыпа Зильберштейн. Марк вел детей с пятого класса и хорошо знал своих учениц. Белла была из бедной семьи. Ее отец работал в магазинчике, специализирующемся на продаже масла и зеленого мыла, на Гнойной улице. В семье было еще полдюжины детей. Гимназия сократила плату за ее обучение до минимума, но у ее отца не было и этих нескольких злотых. Если бы она хотя бы была способной, так нет. Белла училась хуже всех. Ее перевели в восьмой класс, но Марк знал, что она не усвоила и самых элементарных арифметических правил. Она не успевала ни по одному предмету. По два года сидела в шестом и седьмом классах, и всем было ясно, что диплома ей не видать.
Директор неоднократно вызывал к себе родителей Беллы и советовал определить ее в какое-нибудь училище, но они твердо стояли на своем: их старшая дочь должна получить диплом, чтобы поступить в университет и выучиться на терапевта или в крайнем случае на дантиста.
Вдобавок ко всему Белла была уродливой — самая некрасивая девочка в школе. У нее была несообразно большая голова, низкий покатый лоб, овечьи глаза навыкате, нос крючком, огромная грудь, широкие бедра и кривые ноги. Мать следила за тем, чтобы ее дочь одевалась как следует, но на Белле все смотрелось как-то нелепо. Другие девочки называли ее «наша уродина».
Марк Мейтельс считал, что он обязан дать Белле хоть какие-то представления об основах математики. Он — в который раз! — начал с азов. Если к десяти грошам прибавить еще десять грошей, получится двадцать грошей. Если к обеим частям равенства прибавить по одинаковому числу, равенство сохранится. Если из обеих частей равенства вычесть по одинаковому числу, равенство также сохранится. И хотя математические аксиомы по определению не требуют доказательства, Белла все равно не могла их усвоить. Приоткрыв рот с кривыми зубами, она улыбалась виновато и испуганно. В такие мгновения она становилась похожей на животное, пытающееся постичь человеческие представления.
Но в одном Белла была одарена сверх меры — это была область чувств. Сидя в классе, она не отрывала от Марка своих больших черных глаз. Ее взгляд излучал любовь и какую-то собачью преданность. Ее губы повторяли каждое сказанное им слово. Когда Марк произносил ее имя, она вздрагивала и бледнела. Иногда — крайне редко — он вызывал ее к доске. Белла шла такой неуверенной походкой, что Марк всерьез опасался, не упадет ли она в обморок. Мел выскальзывал из ее пальцев, и класс хохотал.
Как-то Марк попросил ее задержаться после уроков для индивидуальных занятий. Он усадил ее за парту и начал все с самого начала. Как первобытные люди открыли число? Они стали загибать и отгибать пальцы на руках… Марк взял руку Беллы. Рука была влажной и дрожала. Ее грудь вздымалась. Белла смотрела на него со страхом и восторгом. Марк был потрясен. Да что она такого во мне нашла, недоумевал он.
Он дотронулся указательным пальцем до ее пульса. Пульс был учащенным, как при высокой температуре. Марк спросил:
— Что случилось, Белла? Ты не заболела?
Она вырвала руку и разрыдалась. Вмиг ее лицо перекосилось и стало мокрым от слез — как у маленькой девочки, которую незаслуженно и жестоко обидели.
Лена часто лечилась. Она постоянно принимала какие-нибудь лекарства. Когда она как-то сказала, что плохо себя чувствует, Марк не придал этому особого значения, но вскоре заметил, что ее лицо приобрело желтоватый оттенок. Оказалось, что у Лены тяжелая и страшная болезнь: рак селезенки. Врачи ей ничего не сказали, но, по-видимому, она догадалась, что шансы на выздоровление невелики. Консилиум специалистов рекомендовал ей лечь в больницу, но она наотрез отказалась обсуждать даже более мягкий вариант частной клиники. Мать попыталась убедить Лену последовать совету врачей, но та была непреклонна. Тогда Лене наняли сиделку.
Три женщины — Ленина мать, Стася и сиделка — ухаживали за ней. Каждый день приходил врач, но улучшения не было. Врач поговорил с Марком начистоту: рак затронул другие органы, положение безнадежно.
Марк с удивлением наблюдал, как его избалованная Лена, в былые времена поднимавшая шум из-за сломанного ногтя или выпавшей пломбы, сделалась вдруг безропотной и покорной. В своем шелковом халатике, напудренная, нарумяненная, надушенная, с уложенными волосами и накрашенными ногтями, она лежала в кровати и читала те же модные журналы, что и прежде. Мать приносила ей новейшие польские и французские романы и иностранные иллюстрированные журналы.