Я своим ушам не поверил. Вообразите себе, каково в те дни из Штеттина было пробираться назад к большевикам в Куйбышев. Сказать, что дорога была опасной, — все равно что ничего не сказать.

— Зачем тебе Куйбышев? — спросил я, и она рассказала мне историю, которая, если бы потом я не увидел всего собственными глазами, вполне могла бы сойти за бред сумасшедшего. Ее сестра Итта на ходу выпрыгнула из поезда, который вез ее в концентрационный лагерь, и по полям и лесам прибрела в Россию. Там она познакомилась с одним евреем, инженером, крупным военным чином. Во время войны этот офицер погиб, и у Итты с горя помутился рассудок. Ее поместили в местную псих-лечебницу. Благодаря невообразимому стечению обстоятельств каким-то чудом Дора узнала, что ее сестра все еще жива. Я спросил ее:

— Чем ты сможешь помочь сестре, если она сумасшедшая? Там она получает хоть какую-то медицинскую помощь. Что ты сможешь сделать для душевнобольной женщины, у которой нет ни денег, ни жилья? Вы обе погибнете.

Она ответила:

— Ты, конечно, прав, но она единственная, кто остался в живых из всей нашей семьи, и я не могу бросить ее в советской психбольнице. Может быть, она поправится, когда меня увидит.

Вообще-то я предпочитаю не вмешиваться в чужие дела. Война научила меня, что помочь никому нельзя. В сущности, все мы ходили тогда по чужим могилам. В тюрьмах и лагерях, когда смотришь смерти в лицо десять раз на дню, постепенно теряешь всякое сострадание. Но когда я услышал, что собирается предпринять эта девушка, я почувствовал такую жалость, какой не испытывал еще ни разу в жизни. И так и сяк я пытался ее отговорить. Я приводил тысячу разных доводов.

Она сказала:

— Я понимаю, что ты прав, но я должна ехать.

— Как ты туда доберешься? — спросил я, и она ответила:

— Если будет нужно, пойду пешком.

Я сказал:

— По-моему, ты такая же ненормальная, как твоя сестра.

Она ответила:

— Наверное, так и есть.

И вот, после всех передряг, ваш покорный слуга пожертвовал возможностью уехать в Израиль, что в то время было моей самой заветной мечтой, и отправился с этой едва знакомой девушкой в Куйбышев. Это было что-то вроде самоубийства. Я понял тогда, что жалость — это проявление любви, и, может быть, высшее. Не буду вам описывать нашу поездку — это была не поездка, а одиссея. Нас дважды задерживали, и только чудо спасло нас от тюрьмы или лагеря. Дора держалась геройски, но я чувствовал, что в этом было больше покорности судьбе, чем храбрости. Да, я забыл вам сказать, что она была девственницей и за всей этой ее подавленностью скрывалась страстная женщина. Я привык к успеху у женщин, но ничего подобного еще не видел. Она прямо-таки вцепилась в меня. Это была такая смесь любви и отчаянья, что я даже испугался. Дора была образованна. В погребе, где она пряталась два года, она прочла уйму книг на польском, французском и немецком, но жизненного опыта у нее не было никакого. В своем убежище она познакомилась с христианскими книгами, сочинениями госпожи Блаватской и даже с трудами по философии и оккультизму, доставшимися Доланской от тетки. Время от времени она начинала лепетать что-то об Иисусе и привидениях, но такие разговоры не для меня, хотя после Катастрофы я и сам сделался мистиком, ну или, по крайней мере, фаталистом. Непонятно как, но все это сочеталось в ней с еврейством, воспринятым в семье.

Границу с Россией мы пересекли сравнительно легко, если не считать чудовищной тесноты в вагонах. К тому же на полдороге наш локомотив отцепили, присоединили к другому поезду, а мы так и остались стоять несколько суток. В вагонах без конца вспыхивали драки. То и дело кого-нибудь выбрасывали на насыпь. Трупы валялись вдоль всего полотна. Холод в поезде был ужасающий. А некоторые даже ехали на открытых платформах, прямо под снегом. В закрытых вагонах справлять нужду приходилось в ночной горшок или в бутылку. Один крестьянин сидел на крыше, и, когда поезд вошел в туннель, ему снесло голову. Вот так мы ехали в Куйбышев. И всю дорогу я не переставал спрашивать себя, зачем я это делаю. Становилось ясно, что встреча с Дорой — не просто дорожный роман. Я чувствовал, что это — на всю жизнь. Бросить такую, как она, все равно что оставить ребенка в чаще леса. Еще до Куйбышева мы успели несколько раз серьезно поссориться из-за того, что Дора боялась расстаться со мной даже на минутку. Когда поезд подходил к станции и я хотел раздобыть какой-нибудь еды или кипятку, она меня не отпускала. Ей все время казалось, что я хочу от нее сбежать. Она хватала меня за рукав и тянула назад. Пассажирам, особенно русским, было над чем посмеяться. Безумие ее семьи передалось и ей; оно проявлялось в страхах, подозрительности и такой форме мистицизма, какая, наверное, была свойственна пещерным людям. Как это наследие каменного века дошло до богатой хасидской семьи в Варшаве — остается загадкой. Как, впрочем, и вся эта история.

Но все-таки мы добрались до Куйбышева, и — как вскоре выяснилось — совершенно напрасно. Не было ни сестры, ни психлечебницы. То есть лечебница была, но не для приезжих. Нацисты, уходя, уничтожали все больницы и клиники. Пациентов они либо расстреливали, либо давали им яд. Фашисты не дошли до Куйбышева, но местная больница была переполнена тяжелоранеными. Кто тогда думал о душевнобольных? Одна женщина рассказала Доре все со всеми подробностями. Фамилия офицера-еврея была Липман, эта женщина была его родственницей, и врать ей не было никакого смысла. Можете представить себе наше огорчение. Получалось, что весь этот путь со всеми его лишениями и опасностями мы проделали абсолютно зря. Но погодите, в конце концов мы все-таки нашли Итту, правда уже не в лечебнице, а в деревне, где она жила со старым евреем-сапожником. Та женщина ничего не придумала. Итта действительно впала в депрессию, и ее где-то лечили, но через некоторое время выписали. Я так и не узнал всех подробностей, а те, что она мне рассказала, честно говоря, забыл потом. Катастрофа у многих отшибла память.

Сапожник был польским евреем, откуда-то из ваших мест, из Билгорая или Янова, восьмидесятилетний старик с длинной седой бородой, но еще бодрый. Не спрашивайте меня о том, как он оказался в Куйбышеве и как к нему попала Итта. Он жил в какой-то чудовищной развалюхе, но умел чинить башмаки, а это всегда требуется. Когда мы вошли, он сидел посреди старых башмаков в своей лачуге, больше напоминавшей курятник, чем человеческое жилье, и возился с набойками, бормоча какой-то стих из Псалма. Подле глиняной печки стояла рыжеволосая женщина — босая, растрепанная, полуголая — и варила ячмень. Дора сразу же узнала сестру, но та не узнала Дору. Когда Итта наконец поняла, кто стоит перед ней, она не вскрикнула, а залаяла по-собачьи. Сапожник принялся раскачиваться на своем табурете.

В этих местах должно было быть общественное хозяйство, колхоз, но то, что увидел я, было самой обыкновенной русской деревней с деревянными избами, маленькой церквушкой, сугробами и санями с запряженными в них тощими клячами — совсем как на картинках в школьном учебнике русского языка. Кто знает, подумал я тогда, может, и вся революция тоже только сон? Может быть, Николай все еще на троне? Во время и после войны мне не раз доводилось наблюдать встречи близких после долгой разлуки, но должен вам сказать, что сцена, которую разыграли сестры, была действительно впечатляющей. Они целовались, выли и буквально облизывали друг друга. А старик все бормотал беззубым ртом: «Ах, горе-то какое, горе-то какое…» Потом он снова склонился над башмаками. Похоже, он был глухой.

На сборы много времени не потребовалось. У Итты была только пара башмаков на толстой подошве да безрукавка из овчины. Старик еще принес откуда-то буханку черного хлеба, и Итта сунула ее в свой дорожный мешок. Потом она поцеловала старику руки, лоб и бороду и опять залаяла, как будто была одержима каким-то собачьим демоном. Итта была выше Доры. Глаза у нее были зеленые и жуткие, как у зверя, а волосы рыжие, необычного оттенка. Если я начну рассказывать, как мы из Куйбышева пробирались в Москву, а оттуда обратно в Польшу, нам придется сидеть здесь до утра. Достаточно сказать, что нас могли арестовать, разлучить, а то и убить в любую минуту. Но настало лето, и в конце концов мы добрались до Германии, а оттуда — до Парижа. Я умышленно опускаю подробности. На самом деле мы попали во Францию только в конце сорок шестого, а может быть, даже в сорок седьмом. У меня был друг, который работал тогда в «Джойнте», молодой человек из Варшавы; он эмигрировал в Америку еще в тридцать втором году. Он знал английский и еще несколько языков, а вы и представить себе не можете, каким влиянием пользовались тогда американцы. С его помощью я мог бы запросто получить, американскую визу, но Дора вбила себе в голову, что в Америке у меня есть любовница. В Париже «Джойнт», а вернее, все тот же молодой человек снял для нас небольшую квартиру, что в те времена было — как вы понимаете совсем не просто. Та же организация снабдила нас ежемесячным пособием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: