Сабурову тоже не были чужды в жизни честолюбивые и даже тщеславные мысли, но сейчас, на этой войне, которую он ощущал как всеобщую кровавую страду, эти мысли у него почти исчезли. Впрочем, при всём этом он понимал и не осуждал Масленникова и только старался по мере возможности охлаждать его пыл. Минутами Масленников казался ему почти сыном, который был моложе его на девять лет и на год войны — значит, ещё на десять.

   — Миша, — сказал он, видя, что после его слов насчёт шинели Масленников помрачнел, — когда мне вдруг взбредёт сделать что-либо слишком рискованное, знаешь, чем я удерживаю себя? Тем, что думаю о войне. Она ведь будет ещё очень длинная, и чем дальше она будет тянуться, тем больше будут цениться люди, которые её начали с начала и дожили до конца: ведь если Сабуров когда-нибудь будет командовать полком, то ты будешь командовать батальоном, и очень важно, чтобы ты дожил до этого времени. Как, согласен или нет?

   — Нет, — порывисто ответил Масленников, — для всех — да, а для себя — нет.

   — Не согласен? — улыбнулся Сабуров. — Ладно. В конце концов неважно — согласен ты или нет, всё равно будет по-моему, штопай...

Масленников взял на колени шинель и покорно стал рассматривать пробитые в ней дырки.

Этот разговор происходил на восьмой день затишья. Весь день и весь вечер была слышна особенно сильная канонада с юга, и Сабуров, не потерявший из-за временного благополучия своего батальона чувства общей надвигающейся беды, был весь вечер в дурном настроении.

На столе затрещал телефон, Сабуров поднял трубку.

   — Сабуров? — услышал он голос Бабченко.

   — Так точно.

   — Оставь батальон на комиссара. Тебя хозяин вызывает, иди сейчас же.

   — Скажи Ванину, — обратился Сабуров к Масленникову, — что я к хозяину пошёл, — и, нахлобучив фуражку, двинулся к дверям.

Проценко быстрыми шагами ходил по всему выкопанному рядом с развалинами дома блиндажу. Блиндаж, как всегда, когда у полковника находилось хоть немного времени, был сделан прочно и аккуратно. Не боясь рисковать жизнью, когда это было необходимо, Проценко в то же время любил, чтобы штабные блиндажи были надёжными, накатов в пять-шесть, и вгонял в пот сапёров, как только обосновывался на новом месте. Это была привычка обстоятельного человека, который воюет уже не первый год и для которого блиндаж давно превратился в постоянное местожительство. Он терпеть не мог, когда его командиры без необходимости торчали на тычке, под огнём, не имея возможности разложить карту, — словом, когда они создавали себе лишние неудобства, кроме тех, которые и так на каждом шагу создавала для них сама война.

Весь день сегодня за левым флангом дивизии шёл жестокий бой, и Проценко становилось всё яснее, что недалёк час, когда немцы всё-таки прорвутся левее его к Волге и он со своей дивизией окажется оторванным от всего, что южнее, и прежде всего от штаба армии. Полчаса назад его опасения оправдались — связь с армией была прервана. По странной случайности судьбы последнее, что он услышал, был глуховатый басок члена Военного совета Матвеева, который, позвав его к телефону и спросив сначала, всё ли у него в порядке, сказал:

   — Поздравляю, тебе присвоено звание генерал-майора.

Матвеев говорил усталым, медленным голосом; наверное, там, южнее, у них сейчас было очень тяжко, и только обычным вниманием Матвеева к людям Проценко мог объяснить то, что он вспомнил об указе и позвонил ему.

   — Благодарю, — сказал Проценко, — постараюсь оправдать своё новое звание.

Он подождал, Матвеев ничего не отвечал в телефон.

   — У меня всё, — заключил Проценко. — Слушаю вас... — Но Матвеев опять ничего не ответил. — Слушаю вас, — повторил Проценко во второй раз, — слушаю вас, — сказал он в третий раз.

Телефон молчал.

Думая, что это обрыв линии где-нибудь на его участке, Проценко вызвал промежуточного телефониста, сидевшего на стыке с соседней дивизией. Телефонист ответил... и лучше бы не отвечал. Провод оборвался надолго. Левее дивизии Проценко немцы вышли на берег Волги, перерезав все линии связи.

Соседи не подавали никаких признаков жизни. Штаб армии безмолвствовал. Между тем, как всегда, необходимо было отправить в армию дневную сводку. Теперь оставался только один путь связи — через Волгу на тот берег и потом с того берега южной переправой в штаб армии. Приходилось посылать человека. Сначала Проценко подумал о своём адъютанте, но тот, свалившись с ног за день беготни, спал на полу, положив под голову шинель. Да и, кроме того, его адъютант был не тем человеком, которого следовало сейчас посылать в штаб армии.

Туда надо было послать кого-нибудь, кто сумел бы не только доставить донесение, но и узнать точно и определённо, что требуется сейчас от него, от Проценко. Он поднял трубку и позвонил Бабченко.

   — У вас всё тихо? — спросил он.

   — Всё тихо.

   — Тогда пошлите ко мне Сабурова.

Ожидая прибытия Сабурова, Проценко придвинул к себе сводки из полков, против обыкновения собственноручно составил донесение и приказал отпечатать его на машинке. Донесение ещё печаталось, когда Сабуров вошёл к Проценко.

   — Здравствуй, Алексей Иванович, — сказал Проценко.

   — Здравствуйте, товарищ полковник.

   — Теперь не полковник, — поправил Проценко, — теперь генерал. В генералы меня сегодня произвели. Чёрт его знает, — добавил он, показав на молчавший телефон, — не буду врать, — ждал этого, но не в такой день хотел услыхать, не в такой... Я позвал тебя, чтобы ты отвёз донесение в штаб армии.

   — А что, не работает? — кивнул Сабуров на телефон.

   — С армией не работает и едва ли скоро будет работать. Отрезали.

Проценко снял трубку и позвонил на причал.

   — Моторку или лодку, что есть под рукой, приготовьте. Значит, так, Алексей Иванович, сначала на тот берег, узнаешь — на прежнем ли месте штаб армии, и опять переберёшься на этот, туда, где они теперь стоят. Ну как, донесение готово? — обернувшись, спросил он вошедшего штабного командира.

   — Печатают, через пять минут будет.

   — Хорошо. Конечно, связь не так, так эдак восстановится, но, по совести говоря, ждать терпения нет. Честное слово, больше люблю, когда на меня жмут. Тут уж знаешь, что у тебя есть, чего нет, а когда у меня тихо, а соседей давят — хуже всего, душа не на месте. Так что — постарайся добраться!

Проценко встал и подошёл к осколку зеркала, висевшему на стене.

   — Как, Алексей Иванович, пойдёт мне генеральская форма?

   — Пойдёт, товарищ генерал, — сказал Сабуров.

   — Товарищ генерал, — улыбнулся Проценко. — Говоришь, а про себя небось думаешь: приятно старому чёрту это слышать. Думаешь?

   — Думаю, — улыбнулся, в свою очередь, Сабуров.

   — И правильно думаешь... В самом деле приятно. Только ответственность большая. Звание ввели, а слово это не всегда ещё у нас понимают, как и многие другие слова.

Проценко задумался, закурил и внимательно посмотрел на Сабурова. Он был взволнован, и ему хотелось высказаться.

   — Генерал — звание трудное. А знаешь, Сабуров, почему трудное? Потому что недурно или даже хорошо воевать — сейчас мало, сейчас надо так воевать, чтобы потом как можно дольше воевать не пришлось. Я ведь, Сабуров, не верю в разговоры, что это последняя война на свете. Это и в прошлую войну говорили, и до этого много раз говорили, стоит историю почитать. После этой войны будет ещё война, через тридцать или через пятьдесят лет... Но в наших руках, чтобы она была не скоро, а коли всё-таки будет, была бы победной, для того и армия. Конечно, сейчас многие найдутся, кто захочет мне возразить. Ты, например, а?

   — Хотелось бы возразить, — признался Сабуров. — Не хочется думать, что когда-нибудь будет ещё одна война.

   — Это верно, что не хочется, — сказал Проценко, — мне тоже не хочется. Не хочется думать, но надо, необходимо думать, тогда, может быть, и не будет.

Штабной командир принёс донесение. Проценко полез в карман, достал очешник, вынул круглые в роговой оправе очки, которые он надевал только тогда, когда приходилось читать какой-нибудь документ, внимательно прочёл от слова до слова и подписал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: