Вот тогда я впервые задумался: почему, собственно говоря, все эти люди двинулись в путь? Убегают от немцев. Но разве убежишь от моторизованных частей? Прячутся от смерти? Но ведь смерть наверняка настигнет их еще в дороге… Правда, эти мысли возникали у меня только при виде самых жалких беженцев.
Френцхену первым удалось вскочить на грузовик, – а потом и мне повезло, однако на повороте у какой-то деревни другой грузовик врезался в тот, на котором я пристроился, и мне снова пришлось идти пешком. Так я навсегда расстался с Френцхеном.
Я побрел напрямик, полями, и оказался у большого крестьянского дома, стоящего на отлете. Хозяева еще не выехали. Я попросил поесть. К моему великому изумлению, женщина принесла хлеба, вина и поставила на садовый стол тарелку супа. Она мне рассказала, что после долгих семейных споров они тоже решили уехать. Все вещи уже уложены, осталось только погрузить их в машину.
Пока я ел и пил, самолеты гудели прямо надо мной. Но я был так измучен, что не мог поднять голову. Вдруг я услышал пулеметную очередь: стреляли где-то совсем рядом, но от усталости я не сразу сообразил, где именно. Я только подумал, что мне удастся, должно быть, уехать на грузовике этой семьи. Завели мотор. Женщина в волнении бегала от машины к дому и обратно. Видно было, что ей тяжело уезжать, бросать такой хороший дом. Как и все люди в таких случаях, она наскоро упаковала еще какие-то ненужные вещи, затем подошла к моему столу, взяла у меня тарелку и крикнула: «Fini!».[1]
Тут я заметил, что она застыла с открытым ртом и, не мигая, уставилась на дорогу. Я обернулся и увидел, нет, услышал… Впрочем, не знаю, увидел я сперва или услышал, либо это произошло одновременно, – очевидно, рокот заведённого мотора грузовика покрыл треск мотоциклов. И вот два мотоцикла остановились у забора. В каждой коляске сидело по два солдата в серо-зеленой форме. Один из них сказал так громко, что я смог расслышать каждое слово:
– Черт побери, теперь и новый ремень лопнул!
Итак, немцы уже здесь! Они обогнали меня. Не помню теперь, как я представлял себе тогда приход немцев – как гром или как землетрясение. Ничего подобного не случилось – только появились два мотоцикла за забором сада. Но впечатление это произвело не меньшее, может быть, даже большее. Я словно оцепенел. Моя рубашка вся взмокла от пота. Мне не было страшно ни во время побега из первого лагеря, ни когда мы разгружали пароходы под бомбежкой. Но тут, впервые за всю свою жизнь, я почувствовал смертельный страх.
Наберитесь, пожалуйста, терпения! Скоро я уже дойду до главного. Быть может, вы меня поймете – хоть раз надо же рассказать кому-нибудь все по порядку. Теперь я и сам уже не знаю, чего я тогда так ужасно испугался. Того, что меня обнаружат? Расстреляют? Но ведь в доках я тоже мог погибнуть, не успев и пикнуть. Того, что меня пошлют назад, в Германию? Подвергнут там пыткам, медленной смерти? Но это мне угрожало и тогда, когда я переплывал Рейн. К тому же я всегда любил ходить по самому краю, чувствовал себя хорошо там, где пахло паленым. А когда я задумался над тем, чего же я, собственно, так безмернс боюсь, я стал меньше бояться.
Я сделал то, что было разумнее всего и вместе с тем легче всего, – не тронулся с места. Я как раз собирался просверлить две новые дырочки в поясе; вот этим я и занялся Крестьянин вышел в сад – лицо его выражало полную растерянность – и сказал жене:
– Теперь мы можем с таким же успехом остаться.
– Конечно, – сказала жена с облегчением, – только ты отправляйся в сарай, я с ними и сама справлюсь, не съедят же они меня?
– И меня тоже, – возразил муж, – я не солдат, я покажу им свою хромую ногу.
Тем временем на лужайку за забором выехала целая колонна мотоциклистов. Но они даже не заглянули в сад. Они остановились минуты на три, а затем помчались дальше. Впервые за четыре года я снова услышал, как отдают приказы по-немецки. Слова щелкали, как удары хлыста. Еще немного, и я сам вскочил бы с места и застыл по стойке «смирно». Потом мне рассказали, что эти мотоциклисты перерезали шоссе, по которому я шел. Безупречный строй колонны, выкрики команд посеяли среди беженцев ужасную панику. Началась давка, полилась кровь, заголосили женщины, – казалось, настал конец света.
В немецких приказах звучало что-то откровенно наглое, до цинизма ясное: мол, не вздумайте только роптать! Уж раз вашему жизненному укладу суждено погибнуть, раз вы не сумели его защитить, раз допустили, чтобы он был уничтожен, так подчиняйтесь без всяких уверток! Мы теперь будем командовать!
Но я почему-то вдруг совсем успокоился. «Вот сижу я здесь, – думал я, – а мимо меня проходят немцы. Они оккупируют Францию. Но ведь Францию уже не раз оккупировали, и всем захватчикам в конце концов приходилось убираться восвояси. Франция уже не раз была продана и предана, но ведь и вас, мои серо-зеленые герои, не раз продавали и предавали».
Мой страх окончательно улетучился, свастика казалась мне теперь чем-то призрачным. Я видел, как приходят и уходят подразделения «самой сильной в мире армии»; я видел, как рушатся державы-захватчики и как поднимаются и крепнут молодые стойкие государства; я видел, как возвеличиваются и низвергаются владыки мира сего. И лишь для меня одного время не было отмерено.
Так или иначе, но мечту переправиться через Луару надо было оставить. Я решил добираться до Парижа. Я знал там нескольких порядочных людей, – если только они остались порядочными.
III
До Парижа я шел пять дней. Меня то и дело обгоняли немецкие моторизованные части: отличные шины, отборные молодые солдаты – сильные, красивые. Они заняли страну без боя, им было весело.
Я миновал деревню. Там звонил колокол по мертвому ребенку. Малыш истек кровью на шоссе. На перекрестке стояла сломанная крестьянская телега. Быть может, она принадлежала семье убитого мальчика. Немецкие солдаты подскочили к телеге и принялись чинить колеса. Крестьяне хвалили их за услужливость. На камне у обочины сидел парень моих лет. Из-под плаща у него выглядывала обтрепанная военная формa. Он плакал. Я похлопал его по плечу и сказал:
– Все это пройдет…
Он ответил:
– Мы удержали бы деревню. Но эти свиньи выдали нам слишком мало снарядов – всего на час боя. Нас просто предали.
– Последнее слово еще не сказано, – возразил я и двинулся дальше.
И вот ранним воскресным, утром я вступил в Париж. Флаг со свастикой и в самом деле развевался над мэрией. Они и в самом деле играли Хоэнфридбергермарш перед собором Парижской богоматери. Я не переставал удивляться. Я прошел через весь город, повсюду – немецкие грузовики, повсюду – свастика. Внутри у меня словно что-то оборвалось, я перестал что-либо ощущать.
Мне было тяжело, что все эти бесчинства творил мой народ, что он принес несчастье другим народам. Ведь серо-зеленые парни говорили на том же языке, что и я, насвистывали те же мелодии, что и я, – в этом не было сомнения.
Когда я подходил к Клиши, где жили мои старые друзья Бинне, я думал о том, достаточно ли они разумны, смогут ли понять, что я остался самим собой, хотя и принадлежу к этому народу. Примут ли они меня даже без документов?
Они меня приняли. Они оказались достаточно разумны. А как часто меня прежде злила эта их чрезмерная разумность! Перед войной я в течение полугода дружил с Ивонной Бинне. Ей было всего семнадцать лет. И я, бежавший из своей страны, бежавший от безумия, от угарного чада низких страстей, я, болван, часто втихомолку злился на Бинне за их неизменно ясный разум. По мне, они слишком разумно смотрели на жизнь. Бинне, например, считали, что рабочие бастуют лишь для того, чтобы иметь возможность через неделю купить кусок мяса получше. Они считали даже, что если зарабатывать в день на три франка больше, то семья будет не только более сытой, но и более прочной и счастливой. И рассудительная Ивонна полагала, что любовь существует для того, чтобы доставлять нам обоим удовольствие. Ну а я, – видно, это чувство было у меня в крови, во я его, конечно, скрывал, – я знал, что «люблю» подчас рифмуется со. «скорблю», что недаром иногда насвистываешь песенки про смерть, разлуку и страдание, что счастье приходит так же неожиданно, как и несчастье, и что радость порой незаметно сменяется печалью.
1
Кончено! (франц.)