— Книжки, книжки, — снова передразнивает Кароль Закомельского, — а в кармане ветер свищет, за душой ни гроша… Тоже, птица. Намерения у него, знаете!.. — Ганский хитро прищурил глаз и покрутил пальцем перед своим похожим на картофелину носом.
— Каковы же намерения? — не выдержал Зарицкий. — Каковы именно, кум?
— Каковы, каковы? — затрещали вокруг.
— Каковы! Известно, каковы. — Кароль понизил голос. — Одним словом, скажу пока, что намерения его весьма подозрительны и, конечно, — тут Ганский постучал себя по лбу, — мысли высказывает сей господин несколько опасные. Крепостным сует руку, демократ, француз, из тех, кто отправил своих королей на гильотину. От них вся якобинская зараза. Взбаламутил пани Эвелину своими россказнями, напустил туману, а метит-то к ней в карман…
— Ах, боже мой, выходит, он сватается к пани Эвелине, — в ажитации заговорила пани Зарицкая. — Ты слышишь, Теодор? Где ты там, Теодор?
И тут все обратили внимание на Давыдова, который одиноко сидел за столом, все еще угрюмо косясь на Ганского. Обращение тетки, казалось, подхлестнуло его. Он поднялся и решительным шагом подошел к Каролю, не замечая никого, отталкивая плечом тех, кто попадался на пути. Остановясь перед верховненским управителем, офицер поднял руку и наотмашь ударил Ганского по лицу, твердо проговорив:
— Вот вам за Бальзака, за оскорбление прекрасного имени великого писателя.
Пощечина прозвучала, как удар грома. Ганский схватился руками за щеку. Женщины завизжали. Зарицкий бросился к племяннику с кулаками. Закомельский ломал пальцы и с глуповатым видом приговаривал:
— Да, но к чему же рукоприкладство, нонсенс, неблагородно.
— Вы за это ответите, молодой человек, — наконец выдавил из себя Ганский, вставая.
— Я к вашим услугам, — твердо сказал Давыдов и вышел из столовой.
Пошатываясь, держась за щеку, Ганский неверными шагами вышел на террасу, Зарицкий семенил за ним. Гости ошеломленно молчали.
Напрасно Давыдов на два дня отложил свой отъезд, ожидая вызова. Поручик слонялся из комнаты в комнату, грыз тонкий ус и дергал шнуры своего доломана. Тетка ломала руки, причитая:
— Ну что ты натворил, зачем ты нас опозорил?
— Что там опозорил! — махнул рукой Зарицкий. — Теперь этот подлюга Ганский потребует возвращения долга, а где я возьму денег?
— Я убью его на дуэли, — твердо заявил Давыдов, — я освобожу мир от этого подлеца и мошенника.
— Какие слова, какие слова! — ужасалась пани Зарицкая. — О, если бы твоя маман услышала, что ты говоришь… Ради ее памяти, Теодор…
— Тетушка, ну какой я Теодор, я Федор, Федька, Федюк, как вам угодно, только не Теодор! Боже мой, и почему я не убил сразу эту сволочь?! — Глаза Давыдова загорелись.
Зарицкая замахала руками.
— Свят, свят, перекрестись! — и сама перекрестила племянника.
Давыдов только руками развел. Старые дядюшка и тетушка ничего не могли понять в волновавших его чувствах. О кузинах и говорить нечего. Они и так сторонились задиры брата, считая его поступок нетактичным и беспримерным. А братец взлохматил русые волосы, примостился на подоконнике своей комнаты, открыл окно в сад и попыхивал чубуком, выпуская дым на волю. Злость его не проходила. Как повернулся язык у надутого болтуна шляхтича купать во всей этой грязи Бальзака? Бальзака, чья «Шагреневая кожа» не сходила у Давыдова со стола, чью «Евгению Гранде» молодой офицер не раз, не стыдясь, облил слезами. И это ничтожество осмелилось оскорбить честь такого человека! Давыдов закрыл глаза. Ему представилось, что будет, если Бальзак в Верховне узнает, как защитил его честь поручик Давыдов. Он приезжает сюда, в Зарицкое, крепко пожимает ему, Давыдову, руку и называет его своим верным другом… Давыдов даже вспыхнул. Господи, и чего только не померещится! Недаром мать называла его фантазером. А было бы хорошо, продолжал размышлять Давыдов, чтобы между ним и Ганским состоялась дуэль. Он непременно всадит сплетнику пулю в лоб, и тогда Бальзак будет хлопотать перед императором, чтобы Давыдова строго не наказывали, а все петербургское общество станет на защиту благородного поступка молодого офицера. Но через минуту он сам посмеялся над своими бреднями. Бальзак — литератор. Его можно безнаказанно оскорблять, и никто — ни царь, ни министры не заступятся за него. Кто заступился за Пушкина? Кто защитил Лермонтова? Покарал ли царь Дантеса или Мартынова? Давыдову стало грустно. Утешило одно: он хорошо сделал, отвесив пощечину сплетнику.
Прошел еще день, и, поняв, что вызова не дождаться, Давыдов написал Ганскому письмо, где сообщал свой адрес и заверял, что по первому знаку явится; чтобы дать противнику возможность постоять за честь его имени. Попрощавшись с родичами, Давыдов отбыл в свой полк.
Через несколько дней в офицерском собрании в Каменец-Подольске он горячо говорил своим товарищам Нимежанскому и Коврову:
— И этот кабан, наглец, трус грязным языком осмелился позорить имя Бальзака, автора «Евгении Гранде», «Шагреневой кожи», «Отца Горио», «Блеска и нищеты куртизанок», «Шуанов», «Полковника Шабера», «Тридцатилетней женщины», «Кузена Понса» и «Кузины Бетты». Вы понимаете, друзья, я не стерпел и дал ему пощечину.
— Ты поступил, как рыцарь, — одобрительно сказал Ковров. — Не правда ли, Нимежанский?
— Я пожимаю тебе руку, ту самую, которой ты нанес удар родственнику прекрасной Эвелины. — Нимежанский церемонно поклонился и крепко пожал руку Давыдову.
Между тем Кароль Ганский бесился в Верховне. Шли дни, а он не мог ничего придумать. Пятый день он не покидал своего флигеля. Вызывать на дуэль наглеца офицера он и не думал. Не так он глуп, чтобы дать подстрелить себя, как куропатку. Он был уверен, что найдет иной способ отомстить. «Еще увидим, чья возьмет, гусарик!» — приговаривал Ганский, шагая из угла в угол, как загнанный зверь. Время от времени он озлобленным взглядом косился в окно. Сквозь ветви деревьев просвечивали колонны дворца, на скамье перед ними, любуясь газонами и фонтанами, сидели Эвелина, Бальзак и Ганна. Ганский застонал от бессилия и выпил залпом стакан вина. Его мучил вопрос: знает ли уже свояченица о том, что произошло у Зарицких? Если слух об этом дошел до нее, Каролю не миновать тягостного, неприятного разговора, который бог знает чем может для него кончиться. Конечно, трудно было поверить, что за эти дни Эвелина не узнала о скандале у Зарицких. И то, что она до сих пор молчит, могло быть до некоторой степени добрым знаком для Кароля. А, собственно, что она может возразить ему? Если она снова покажет ему на дверь, проще говоря, выгонит, он не остановится перед жалобой в суд, он напишет на высочайшее имя, он ошельмует Эвелину на всю империю. И ему представился случай высказать все это Эвелине вечером того же дня, когда она впервые за много лет вошла во флигель, чтобы проведать своего управителя, о болезни которого ей доложил дворецкий.
— Что с вами, пан Кароль? — спросила она, опускаясь в кресло и поднося к носу надушенный платок.
Кароль решил: неприятного разговора не будет; он схватился за щеку и пожаловался на зубы.
Смерив его холодным, презрительным взглядом, Эвелина спросила:
— С какой стороны у вас болят зубы, пан Кароль?
Он понял намек. Это был сокрушительный удар по его самолюбию и гонору, и он чуть не застонал. Стало быть, проклятая Ржевусская знала все. И пришла она сюда, во флигель, где никогда не бывала, только за тем, чтобы унизить его.
Не дожидаясь ответа, она спокойно проговорила:
— Я хочу дать вам добрый совет, пан Кароль: прежде чем что-нибудь сказать, хорошенько обдумайте свои слова. Надеюсь, вы поняли меня?
Эвелина встала. Кароль прерывисто сопел, опустив голову. Он что-то забормотал в свое оправдание. Эвелина, уже с порога добавила:
— Имейте в виду — это прежде всего в ваших интересах, пан Кароль.
Он молча проглотил и это, только низко поклонился, но графиня уже не видела его поклона, — подобрав платье, она переступила порог.