Смерть его старого друга, друга его родителей, мадам Берни, надолго выбила его из колеи. Он едет в Италию. Но и там он не расстается с пером. Там он начинает «Блеск и нищету куртизанок». И, вернувшись в Париж, снова сидит за столом по восемнадцать часов…
Потом появляется «Сельский врач», «Банкирский дом Нусингена». После этого, как сказал Госслен, вряд ли кто-нибудь из банкиров подаст ему руку.
Можно было отшутиться:
— На черта мне их руки, пусть лучше деньги дают.
Но денег никто не давал, даже Госслен. Что же потом? Потом по-прежнему нет денег, хотя издательство Делуа и Лежу выпускает «Шагреневую кожу» с иллюстрациями. За ним по пятам идут судебные процессы, экзекуторы, приставы. Его выбирают президентом Союза литераторов, но это не помешало продаже с молотка на площади св. Лорана в Севри мебели из его дома в Жарди, описанной судебным приставом за неоплаченные долги.
Такова злорадная игра судьбы, И он, словно секретарствуя у своей капризной доли, писал о ее причудах Эвелине. Он ничего не скрывал, ни в чем не таился. Она знала все, должна была знать.
Когда к нему в Жарди, в то Жарди, которое затем пустили с молотка, приехал гость из России профессор Московского университета Шевырев, он не постеснялся нажаловаться ему на тяжелое положение писателя в Париже. Шевырев осторожно рассказывал ему о Пушкине, Лермонтове, Белинском. Бальзак сразу же уловил эту осторожность. Он ее понимал. Он кое-что знал про Петербург. Чтобы переменить тему на более приятную, он поделился с гостем своими планами издания сорокатомной «Человеческой комедии».
Как давно это было, а кажется, вот только сейчас он дописал «Вотрена», которого правительство Луи-Филиппа не замедлило запретить после первого спектакля в театре Порт-Сен-Мартен.
Теперь, когда ушедшие дни стали чем-то привлекательным, когда появилось свободное время (ибо перо валится из рук — и это очень страшно), можно, подавляя волнение, вспомнить вечер на улице Пигаль у Жорж Санд, когда он встретился с Шопеном, Мицкевичем и Листом. Из памяти не вычеркнуть тех часов и той минуты, когда Шопен с бокалом в руке предложил выпить за здоровье лучшего писателя Европы, властителя дум и сердец, господина Оноре Бальзака. И Мицкевич, измученный страшной ностальгией, крепко пожал ему руку и низко склонил перед ним голову, а Лист, потрясая кулаками, кричал, что Бальзак сам не понимает, какие шедевры пишет. Неизвестно, приятно ли это было хозяйке, — бедняжка Санд так неуверенно и деланно улыбалась. А может быть, это только показалось ему, ведь Санд, не колеблясь ни минуты, согласилась написать предисловие к многотомной «Человеческой комедии». Может быть, он и предполагал это только потому, что слава не легко давалась ему в руки.
Немного дней прожил он в Верховне. Но раз уж нынешняя ночь дана для воспоминаний, для откровенной беседы с самим собой, то разве не имеет он права признать, что за эти дни многое увидел и понял? Возможно, знай он об этом раньше, он не стал бы писать своей немеркнущей звезде из Парижа, что стремится отомстить всем буржуа, печатая в «Деба» своих «Мелких буржуа»…
Закрыв глаза, он увидел себя на людных площадях Чивита-Веккиа. Он попал туда из Рима, где встречался с Эвелиной. Ганского не стало. Траур подходил к концу, Эвелина могла вести себя смелее. Но она выжидала. Решалась судьба ее дочери Ганны, поднимались денежные вопросы, связанные с вводом Эвелины во владение наследством. Обо всем этом она откровенно рассказала Бальзаку, когда они сидели на мраморной скамье в Колизее. Руины не привлекали его взора. Он любил жизнь, пышные сады, отягощенные зерном нивы, веселых бретонцев, умевших хорошо поесть и выпить, похохотать и рассказать скабрезную историю. Надо подождать. Это он хорошо усвоил в Риме. А направляясь туда, думал, что Эвелина поедет с ним в Париж. И вот она возвращалась в Россию, а он приехал в Чивита-Веккиа. Здесь, в этом городе, когда-то страдал Стендаль. Всплыли в памяти слова, написанные по-итальянски на надгробии Стендаля: «Ариего Бейль — писал, любил, жил». Что он велит написать на своем надгробии? Болезненно сжалось сердце. Он пожалел, что здесь, в Верховне, нет Наккара. Впрочем, чем бы помог Наккар? Посопел бы у сердца, щекоча тело волосатым ухом, запретил бы кофе и посоветовал бы поехать к морю. Бальзак горько улыбнулся. Наккар, Наккар. Нет, хорошо, что ты остался в Париже, тем более что там у тебя полно легковерных пациентов и ты можешь спокойно набивать свои бездонные карманы их луидорами. Его мог вылечить не Наккар. Тогда, в Париже, он был уверен, что все зависит от Эвелины. Утомленный, измученный, запутавшийся в долгах, он жаловался ей: «Нет сил ждать будущего года. Во мне все умерло. Только счастье может вернуть мне жизнь и способность творить».
С жадностью человека, измученного жаждой, он читал дневники Эвелины, присланные в Париж, ему. В сердце снова билась радость. Его ждали, о нем думали, его книжки оставались любимыми. Неудачи, долги уже не так тяготили его. Впереди, в мареве грядущих событий, он разглядел свое счастье и без оглядки пустился в путь к Эвелине.
…И вот потянулась дорога. Второе свидание в России. Свидание, которое должно было стать решающим. Как-то, миновав полосатую будку почтовой станции и кривой шлагбаум, карета нагнала толпу. По дороге, вслед за возком, в котором сидел военный с лихо закрученными усами, шагало несколько десятков людей. Громкий лязг нарушал первозданную тишину степи.
Бальзак выглянул из кареты. Люди шагали, волоча на ногах тяжелые цепи. Руки у них тоже были закованы. Низко склонив головы, потупя взоры в пыль, плывущую над трактом, они еле передвигали ноги. Позади толпы ехал верхом солдат. Он посмотрел на карету и, подтянувшись, почтительно отдал честь. Карета проехала. Бальзак прижался лбом к заднему окну, вглядывался в толпу, пока она не исчезла за поворотом дороги. Озабоченный, опустился он на сиденье. Неожиданная встреча опечалила Бальзака. Неожиданным было само сочетание: простор сказочной степи, освещенной заходящим южным солнцем, далекие контуры лесов, голубое небо — и тридцать пять человек (он успел их пересчитать), закованных в железо. Какой жестокий и разительный контраст! Он чувствовал себя крайне взволнованным. Но лошади мчали карету дальше, и мимо летела желтая осенняя степь, одинокие липы, а над степью, над тихими липами и незнакомыми путями — светлое небо.
Необычайно тихи были осенние дни. Особенно прекрасны вечера. Запах степных трав, прелого сена, молодой месяц в синеве навевали покой.
…Ветер рванул ставни. Одна половинка отскочила. Бальзак вздрогнул, подошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу, по которому струился дождь. В глаза заглянула непроглядная мгла. Не зажигая света, он вышел в соседнюю комнату. Ощупью нашел постель, не раздеваясь, завернулся в одеяло и, пряча голову в мягкую подушку, искал забытья.
За несколькими стенами от его спальни спала Эвелина. Спокойно светил под потолком ночник. В смежной комнате мелодично отзванивали каждые тридцать минут швейцарские часы. А на востоке, за парком, а может быть, еще дальше, там, где начиналась степь, тусклыми серыми тропинками уже пробивался на небо осенний рассвет.
Днем был гость. Приезжал банкир Гальперин. Бальзак узнал об этом после обеда. Вспомнил о госте Мнишек, нечаянно обмолвился. Эвелина не поддержала разговора. Бальзак похвалил Гальперина. В гостиной сидели он, графиня Ева, Ганна и Юрий. День был пасмурный. Моросил мелкий дождь. Развлекал общество граф Мнишек. Рассказывал о своем вишневецком дворце. Бальзак слушал с увлечением. Бессонной, трудной ночи как не бывало, он как всегда, нашел в себе силы победить усталость. Эвелина молчаливо наблюдала. Ганна тоже больше молчала, искоса, украдкой рассматривала писателя. При первом знакомстве Бальзак ей не понравился. Мать не поверяла ей своих намерений. Но Ганна догадывалась. Перед нею сидел ее будущий отчим. Она почему-то вспомнила, как несколько лет назад в этом зале, за этим же столом покойный отец ссорился с матерью. Причиной столкновения были случайно прочитанные письма Бальзака к графине.