— Оноре, вы невыносимы.
Эвелина вложила в эти слова столько укоризны, что он вынужден был просить прощения на коленях.
Потом он жадно, большими глотками пил кофе и говорил. Если бы она знала, как чудесен Киев на рассвете! Сколько прекрасного увидел он за каких-нибудь два часа.
— Ты можешь мне позавидовать.
— Оноре, я никогда никому не завидую, вы это хорошо знаете.
— О, а мне завидуют в Париже.
Эвелина пожала плечами.
— Да, да, завидуют. И причина зависти — это вы, моя Северная Звезда.
— Я? — Удивление в голосе искусственное, за ним не удается скрыть радости, вызванной признанием. Но Бальзак, как будто не замечая этого, повторяет:
— Причина — вы, только вы. И я представляю себе, как заговорит Париж, какая буря поднимется в салонах, когда мадам Эвелина Бальзак появится на улице Фортюне…
Эвелина зажала ему рот ладонью.
— Все. Довольно.
Он поцеловал надушенную ладонь. И согласился:
— Довольно.
После третьей чашки кофе он рассказал о встрече с Олизаром.
— Олизар? — переспросила Эвелина. — Густав Олизар?
— Вы знаете его?
Эвелина задумалась. Знает ли она Олизара? Как далек и в то же время близок тот день… На террасе у Каролины, в Одессе, Густав Олизар читал стихотворение, посвященное Мицкевичу. Стихи были, можно сказать, более чем смелые. Он подарил рукопись Каролине. И после этого больше никто не видел Олизара в Одессе, а рукопись очутилась в Петербурге у шефа жандармов.
— Вы знаете его? — Бальзаку не терпелось услышать ответ.
— Знаю, очень мало, но достаточно, чтобы сказать вам, что знакомство с ним, Оноре, не лучшее приобретение для вас.
— Позвольте… Но он так прекрасно читал мне стихи Пушкина… — Бальзак взволнованно взял ее за руку.
— Это не такое знакомство, Оноре, каким можно гордиться. У Олизара скверная репутация, — настаивала Эвелина, высвобождая руку.
— Что же, он убил кого-нибудь или ограбил?
Бальзак притворялся простачком.
— Есть люди, которые хуже убийц.
— А я пригласил его к себе, Эвелина. — В зеленых глазах Бальзака вспыхивали искорки.
— Неужели вы не понимаете, что знакомых надо выбирать?
Бальзак, опустив голову, тяжело перевел дыхание. Нет! Так дальше продолжаться не может. Надо сказать сейчас все, ничего не скрывая. Но он хорошо знал, что ничего не скажет. И Эвелина, вероятно, тоже знала это, потому что укоризненно погрозила пальцем и словно в утешение сообщила:
— Сегодня после обеда к вам приедет проректор университета, господин Юзефович. Порядочный и достойный человек.
Бальзак не сдержался.
— Выходит, Олизар не наделен такими высокими достоинствами?
— Я говорю о Юзефовиче, — уклонилась Эвелина, — и он вам понравится.
— О, мне нравится все, что вы делаете для меня, Ева. Всё.
— Я не советую вам иронизировать, Оноре. Вы разговариваете с дамой.
— Я разговариваю со звездой, с Северной Звездой.
А после обеда напротив него, в глубоком кресле, почтительно склонив голову, сидел Юзефович, заглядывал в глаза, щедро сыпал улыбками и без конца говорил, говорил, навевая своими тихими словами дремоту.
Сам Бальзак на этот раз был на редкость скуп на слова. Изысканнейшие комплименты господина Юзефовича не растрогали его. И чем больше гость захлебывался своим красноречием, тем молчаливее становился Бальзак. Однако сдержанность француза не помешала Юзефовичу явиться и на следующий день. После разговора с Эвелиной Бальзак не расспрашивал болтливого проректора об Олизаре.
Юзефович в собственном экипаже возил гостя по Киеву. Прежде всего он показал ему Андреевскую церковь.
— Непревзойденный Растрелли!
Патетическое восклицание проректора не повлияло на Бальзака. Он угрюмым взором окинул золотые купола, невесть для чего пересчитал чугунные ступени и громко сказал: «Восемьдесят четыре!» — чем немало удивил Юзефовича.
Затем они поехали на Подол. Вышли из экипажа у здания контрактов.
— Создание архитектора Гести, — указывая на дом, гордо сообщил Юзефович, как будто Гести приходился ему близким родственником.
Перед желтым сооружением со стройными колоннами, на широкой площади, словно морской прибой, шумела толпа. Мелькали белоснежные индусские чалмы вперемежку с серыми смушковыми шапками, высокие картузы мещан, красные турецкие фески, польские конфедератки. Многолюдное море клокотало, перекатываясь с одного конца площади на другой. Ржали лошади, тарахтели колеса экипажей. Что-то уже хорошо знакомое было в этом шумливом водовороте.
— Через два дня, — сказал Юзефович, уловив заинтересованность Бальзака, — здесь откроется контрактовая ярмарка.
День выдался не очень холодный, даже солнце выглянуло. Потянуло уйти подальше от суеты и шума. Юзефович предложил осмотреть Царский сад. И через каких-нибудь десять минут они сидели на просторной скамье, перед огромным фонтаном. Струи воды били отвесно вверх. Напротив по улице взад и вперед ходил широкими шагами квартальный, то и дело козыряя экипажам, неторопливо катившимся по мостовой. Юзефович, разглаживая кудрявые рыжеватые бакенбарды, заглядывал Бальзаку в глаза, трогал неспокойными пальцами борта сюртука, почтительно брал в руки трость, долго любовался ею, захлебываясь от восторга.
— Скажите, мьсе, неужели это та самая знаменитая трость, о которой писали в «Котидьен»?
— Не совсем. Во всяком случае, набалдашник тот же. Впрочем, смею вас заверить, что в ней нет ничего исключительного. Самая обыкновенная трость.
— Не скажите, мсье, не скажите. Ведь она всегда с вами, вы никогда с нею не расстаетесь…
Бальзак только вздохнул в ответ. Он думал о своем. Странно, почему столько дней не дает о себе знать Олизар? Куда запропастился?
А проректор между тем не умолкал. Его обязанностью было развлекать знаменитого иностранца. Об этом ему прямо сказали в канцелярии губернатора Фундуклея, и он трудился, не жалея сил.
— Ваш приезд в Киев войдет в историю Малороссии. Мы до сих пор не можем забыть гастролей вашей прекрасной землячки, мадам Жорж.
— Жаль, что я не могу ни петь, ни играть на сцене.
— Вам ли жалеть об этом, если ваш талант признан королями и царями?
Бальзак грустно прищурился.
…А через два дня в большом, обильно залитом сиянием ламп зале губернаторской резиденции, сидя по правую руку супруги Фундуклея и развлекая свою соседку рассказами про Париж, он не мог не услышать, как Эвелина с подчеркнутым равнодушием говорила губернатору:
— Господин Бальзак не дал согласия, чтобы его кандидатура баллотировалась в Национальное собрание. Пока во Франции не будет твердой монархической власти, разве можно быть уверенным в неприкосновенности человеческого достоинства?
Фундуклей, поглаживая пышные бакенбарды, косился маслеными глазами на свою соседку, чрезмерно задерживая взгляд на глубоком вырезе платья. Причмокивая полными губами, он бездумно тянул:
— Нонсенс, пани. Нонсенс.
Пенистое шампанское, соседство с Эвелиной Ганской, минорная музыка на хорах, ослепительный свет карсельских ламп настроили губернатора на легкомысленный лад. Если еще в начале вечера он был воплощением респектабельности, памятуя, что высокое общество за столом хотя и собрано, чтобы чествовать знаменитого Бальзака, не должно, однако, окончательно стереть ту грань, которая всегда будет между писателем-французом и благородным русским обществом, то теперь Фундуклей стал забывать свои принципы. И тщетно губернаторша пыталась различными недвусмысленными жестами вернуть ему осторожность. Фундуклей не замечал и не хотел замечать ничего, кроме обнаженных роскошных плеч пани Ганской, кроме ее нежных рук в тонких, черных по локоть перчатках, кроме глубокого декольте. Теперь его уже мало заботило, что будет писать о России Бальзак. Если бы спросили его, а не болвана Уварова, этого горе-Сперанского, который выдает себя за великого либерала, то он, Фундуклей, вообще выслал бы в двадцать четыре часа этого толстого француза за границы империи. Ну, можно ли отдать ему такую красавицу, как пани Ганская?