— Да, да. Насчёт математики и вашего в неё проникновения нисколько не сомневаюсь. А вот философские пункты Лейбница?..
— Достойны внимания, — быстро ответил Ломоносов. — Достойны. Но спорны!
— И здесь спор?
— И здесь! Постулат Лейбница о том, что красота теоретического построения, его непротиворечивость есть один из критериев правильности — это хорошо, приемлемо. Но сие совершенство мыслимого само по себе отнюдь не достаточное основание для его верности. Совсем не достаточное для возможности реализации воплощаемых построений, хотя Лейбниц и утверждает противное.
— Чего же вам не хватает?
— Проверки! Проверки опытом! — твёрдо отрубил Ломоносов.
— Опять опыт, — покачивая головой и поджав губы, как бы осуждающе проговорил Вольф. Затем вдруг лукаво посмотрел на Ломоносова, словно вот-вот выложит что-то непререкаемо-убеждающее. Ещё помолчал, будто для солидности, затем выложил:
— Ах, молодость, молодость. У самого у вас ещё мало опыта, вот вы и думаете, что явственно видимое всегда и есть истинное.
— Ну, — приготавливаясь к отпору, подтолкнул Вольфа Ломоносов.
— А вот! Тысячелетиями люди смотрели, как солнце встаёт на востоке, обращается над землёй и, обойдя её, садится на западе. Опыт всего человечества утверждал, что солнце обходит землю! Солнце землю, а не земля солнце! — подчеркнул Вольф. — Но так ли это?
Ломоносов молчал, собираясь с мыслями и обдумывая каверзный вопрос, а Вольф уже наступал далее:
— Но вот явился Коперник. Его могучий гений, дух его, воспарил над землёй и осветил нам истину вопреки опыту. Во-пре-ки! — переходя к своей обычной манере диктанта и тыча пальцем в стол, раздельно произнёс Вольф. — Так что Платона, Декарта, Лейбница и других великих, что ставили духовное выше вульгарного опыта, не отвергайте!
Ломоносов молчал. Не принимая этих доводов, чувствуя в них какую-то внутреннюю неправду, он не находил нужных слов, не смог на этот раз одержать победу в споре с учителем и ушёл неудовлетворённый. Ушёл, бичуя себя за скудность своих знаний, за невозможность рывком разорвать железный обруч веками скованных философских установлений.
Он не знал и не мог знать, что человечество в лице лучших своих умов ещё потратит века, чтобы эти путы разорвать и утвердить примат материального над идеальным, духовным.
Извещение русским студентам о том, чтобы они: «...из Марбурга около Троицына дня в нынешнем лете в Саксонскую землю в Фрейберг для изучения металлургии ехали», было получено из Петербурга в марте 1739 года. Реляцию доставили, а деньги — нет. Поэтому не токмо собираться, но даже объявить об отъезде было немыслимо. Студиозусы настолько завязли в долгах, что, наверное, расписками об этих займах можно было бы заменить их платье и в оные одеть их с головы до ног. Точный же список своих долгов они, по требованию Вольфа, вручили ему ещё месяц тому назад.
Лишь к июлю, когда на имя Вольфа пришли из Петербурга деньги, Вольф позволил сообщить, что студенты покидают Марбург. И велел объявить ростовщикам предложение, в день отъезда, но не ранее, явиться за деньгами, и не к должникам-студентам, а к Вольфу.
Узнав, что Михайла уезжает, оставшиеся дни Елизабета ходила с надутыми губками и мокрыми от слёз глазами. Весь её вид выражал укор, вызывал жалость, а её упрёки приводили Михайлу в отчаяние.
— Вы есть жестокий, гадкий, безжалостный человек, — говорила она срывающимся голосом. — Я доверилась вам, не спросившись даже майи муттер. Доверилась, и вот... вы бросаете меня, и так неожиданно!.. — Слёзы брызгали из несчастных глаз Елизабеты, мокрыми дорожками прочёркивая пухлые щёки. Михайла гладил её по плечам и, целуя душистые, вымытые лавандовым мылом волосы, говорил ласковые слова, которые не могли утешить юную женщину:
— Майн либхен. Я ведь учусь иждивением государства и должен ехать. Что поделаешь. Но ты не горюй, не плачь. Это ненадолго. Я вернусь, милая. Вернусь.
Он в самом деле чувствовал себя неважно. Грусть сжимала сердце.
Необходимость разлуки, сознание обиды, которую он наносит Елизабете, подарившей ему немало сладких мгновений, терзали его душу. Понимая, что отъезд отложить нельзя, он мысленно торопил время, чтобы поскорее уйти от слёз Елизабеты и трагически-надменных глаз ныне молчаливой фрау Цильх.
Ранним июльским утром девятого дня, как было условлено, студиозы явились на площадь у ратуши, откуда обычно отправлялись почтовые кареты из Марбурга. Карета запаздывала, ростовщики явились вовремя. Вирах, Рименшнейдер и ещё два процентщика, все в старых, засаленных лапсердаках; лишь один Вирах в шляпе, остальные в ермолках со свисающими из-под них пейсами, они, сбившись кучкой на мостовой, громко галдели промеж себя на своём языке. Троица провинившихся должников стояла в стороне, с опаской поглядывая на своих заимодавцев.
Вольф явился точно в шесть, строгий, неприступный, в обычном чёрном бархатном камзоле, с небольшими счётами и складным стульчиком в руках. Осадив обещанием заплатить налетевшие на него лапсердаки, Вольф уселся на стульчик и стал деловито принимать и просматривать расписки.
— Вы представляете счёт на тридцать пять талеров? — пощёлкав костяшками счетов, сухо спросил Вольф у Рименшнейдера.
— О, вай мей! Это есть так, и да падёт на мою голову прах и пыль, если то не были полновесные талеры! — заговорил, захлёбываясь словами от желания выпалить их быстрее, Рименшнейдер. Стоявшие кругом лапсердаки дружно закивали в поддержку.
— Тридцать пять талеров вы дали студенту Виноградову из расчёта сорока процентов годовых? — снова спросил Вольф,
— Всё есть так. И сорок процентов — это немного при том риске, который имеешь, давая деньги таким вертопрахам, которые того и гляди сломают себе шею, а тогда пропали денежки...
— Эти сорок процентов годовых, составляющие четырнадцать талеров, вы сразу вычли из суммы и вручили Виноградову лишь двадцать один талер? — методически задавал вопросы Вольф, пропуская мимо ушей страстные тирады Рименшнейдера. Пахло деньгами, а разве могут рименшнейдеры при этом оставаться бесстрастными?
— Ну да, и что? А иначе...
И, вновь прерывая говорливого ростовщика, Вольф продолжал:
— Но года со дня займа ещё не прошло. Прошло всего десять с половиной месяцев.
— Подумайте. Это же надо? Мы взяли год для ровного счёта...
— Но превышение суммы за счёт излишнего начисления процентов за полтора месяца составляет один талер семьдесят пять геллеров, — снова ровным голосом заговорил Вольф. — Сумма заметная, её я изымаю, и потому по настоящей расписке вам причитается не тридцать пять талеров, а тридцать три талера и двадцать пять геллеров.
— О! Вы есть профессор математики, а мы, бедные люди, так точно считать не умеем...
По каждой расписке Вольф без всякого стеснения провёл точные расчёты, выкроив более десятка талеров, на которые жадные ростовщики, не довольствуясь бешеными процентами, намеревались обжулить молодых людей. Затем подвёл итог, но, прежде чем отдать деньги, выторговал у лапсердаков ещё и скидку за то, что выплачивает им всю сумму сразу, и наличными. Лапсердаки хоть покричали, жалуясь на то, как с ними плохо обращаются, призывая в свидетели этого почему-то не присутствующих, а всех пророков, начиная с Мафусаила и кончая Еносом, но всё же ничего поделать не могли, так как подобное было принято и всегда учитывалось при сделках. К тому же выгода гешефта была налицо — они получали денег больше, чем давали, а гофрат Вольф был не той фигурой, перед которой можно куражиться.
Однако же и после этого денег, присланных академией, на всё не хватило: ведь надо было дать что-то студентам и на дорогу. Но Вольф поступил благородно, добавил своих денег и расплатился с ростовщиками, забрав у них и тут же, на глазах у пристыженных студентов, изорвав в клочки все расписки. А им деньги на путевые издержки вручил только лишь тогда, когда они сели в подъехавшую карету.
Молодые люди были потрясены и растроганы сей воспитательной процедурой. Прощаясь, преданно благодарили Вольфа, клялись впредь вести себя осмотрительнее, а тот помахивал кружевным платком и, отбросив суровость, улыбался и прощально кивал головой.