Всё же нарисовал, что хотелось. На кирпич решил частично использовать старый каземат, ставленный лет сорок назад, ещё в петровские времена. Тот каземат стены имел непомерной толщины, мог бы использоваться, да уж больно мрачен, холоден и сыр — обосноваться в нём никто и но мыслил. Дрова и те не держали, так как крыши в нём не было: давно сгорела. А Ломоносов взялся за него с великой охотой, так как материал получался дёшев. Вкладывал в работу и те гроши, кои со скандалом, но всё же удалось выцарапать у Шумахера. Да и свои деньги отдавал — платил за разборку кирпича, за известь, песок, глину. Всё надо найти, погрузить, вывезти.
Строили кругом много, но работали все люди крепостные, подневольные. Лошади тоже барские или казной подряженные — внаём никого не найдёшь, вольных нет. Иному вознице порой и везти нечего, спит в телеге, лицо шапкой накрыв, а лошади распряжённые тут же соломой или сеном хрумкают; однако на сторону отъехать не смеет. Заводил Михайла разговоры, полтины щедро сулил на водку. И взять-то их мужику охота, и время вроде есть, и лошади простаивают, но боится.
— Узнают, выдерут на конюшне как Сидорову козу! — говорит: — Иди к подрядчику, а то хошь и к самому барину. Пущай разрешат. А так — не-е...
Пожалуй, пойдёшь! Подрядчик хам, он уже не полтину ломит, ему червонцы отваливай, а до барина и вовсе не доберёшься, да и смысла нет, ежели незнаком. А ежели знаком, то всё равно порой просто не понимают они его: кривят губы, морщат носы:
— Какой кирпич, какая известь? Фу, господин Ломоносов, и зачем это вы такой прозой голову себе забиваете? У вас же талант! Вам бы стихи писать в белых перчаточках! А вы...
Теребил Соляной Комиссариат, говорил, доказывал. Там хоть поначалу и чинились, но всё же потом вняли: тягло дали и отвалили извести. Убедил Канцелярию Главной артиллерии и фортификации в том, что химическая лаборатория военному делу не чужда: например, пороха сможет улучшать, металлы для пушек рассматривать, да и мало ли что другое. Нашлись там умные русские головы, поняли настойчивого академика, дали полувзвод солдатиков. А уж в Монетной и Медицинской канцеляриях, куда он за посудой, весами и прочим дельным набором обратился, было полегче: там его ранее знали и потому дали многое.
Шаг за шагом, но дело страгивалось с места. И вот уже скрипели подводы, строительная площадка полнилась криками мужиков, копавших землю, клавших стены. Ломоносов вместе с мужиками и солдатами копал, разгружал, катал брёвна, командовал. Потом глину месил, вместе с печниками клал печи, выводил трубы, колдуя над лучшей тягой. И росла лаборатория, осуществлялось задуманное, получил-таки Ломоносов место для учёных занятий любимой химией!
Без кафтана, только в рубашке и жилете, надев поверх кожаный нагрудник, Ломоносов жарил в горне железный прут. Металл раскалялся сначала до малинового свечения, затем постепенно белел в горячих углях, переливающихся под непрерывным дутьём, словно самоцветы.
— Поддай, поддай! — командовал Ломоносов Клементьеву, качавшему длинной деревянной ручкой большие кожаные мехи, из дыхала которых при каждом взмахе с посвистом вырывался и ухал вдуваемый в горн воздух.
Схватив раскалённый прут за торчащий конец рукою во влажной рукавице, Ломоносов вдавил его в ящик с песком и стал отсчитывать секунды:
— Раз, два, три... — затем выхватил прут из ящика и сунул в бочку с водой. Шипящий слой пара выбросился к потолку, вода забурлила, и затем всё опало, прут остывал, резко сбросив цвет и став невидимым в казавшейся чёрной воде.
— Опять шлифовать? — унылым тоном спросил Клементьев, который уже не раз производил сию манипуляцию, и она ему изрядно надоела.
— Опять! — отвечал Ломоносов. — Может, углядим, что с металлом делается при закалке.
— Говорят, в древнем Дамаске сабли закаливали, втыкая раскалённый клинок в тело молодого раба? — оставив рычаг и подходя к бочке, произнёс Клементьев.
— Говорят...
— Подумать страшно!
— Да, история людей кровава, — ответил Ломоносов. — Но сдаётся мне, что суть закалки не в веществе, куда клинок после нагрева закладывается, а в перепаде температур и быстроте остывания. В воде остывание скорее, и сталь делается хрупка. А вот в песке али бо в тюленьем жире остывание идёт медленно, и сталь приобретает иные, лучшие свойства. Вот я и выдерживаю остывание по-разному...
— Так что? Ежели бы в Дамаске водились тюлени?..
— Не знаю! И не мути душу... — отринул пустой вопрос Ломоносов. — Кстати, клинки делают не для того, чтобы сделанные потом погружать в тюлений жир. Тут тоже крови не счесть. — И он строго посмотрел на Клементьева. — Но вот поелику не делать клинков покамест нельзя, хорошо бы раскрыть секрет дамасской стали. Иди шлифуй!
Клементьев взял прут из бочки и пошёл к верстаку, где лежал наждачный камень, а Ломоносов вышел из кузни в лабораторию и стал прилаживать увеличительные стёкла, чтобы таки разглядеть изменение структуры металла при закалке. Но увеличения не хватало, в стёкла мало что было видно. То вдруг блазнилось, будто частицы металла в одну линию вытянуты, или вкруговую завихряются, или ещё как; но потом, в перешлифованном срезе, оказывалось, что это — мельчайшие царапки поверхности от наждака.
Решил добиться большего увеличения, тщательно подобрал стёкла, вставил их в тубус, наподобие телескопического, и получился... микроскоп. Сам усмехнулся тому, к чему пришёл. Слыхивал о микроскопе в Германии — им в основном биологи и медикусы пользовались, но самому видеть его не приходилось.
Сразу работать стало легче. Многократное увеличение позволило различить в шлифе металла такое, чего раньше и не мыслил узреть: и кристаллические формы, и включения, и зёрна металла, разделённые слоями окалины. Но секрет стали не давался, верно, не только в структуре дело было; Ломоносов понимал, что надобно и рецептуру плавки принимать во внимание. И хоть секрета булата не открыл и опыты со шлифами отложил, но микроскоп-то остался. Остался и хорошо служить начал.
Применил Ломоносов его в химии и с интересом наблюдал под стеклом подлинные реакции. Вот, например, откусил щипцами махонький кусочек железной проволоки, положил под стёклышко и капнул на него азотной кислоты. Забурлили под стёклами пузырьки газа, бурно метались капельки, словно ключ бил из-под земли и низвергался водопадом. А по железному куску, казавшемуся под микроскопом каменной глыбой, расползались раковины и каверны буро-ржавого цвета, съедая глыбу прямо на глазах. Дивился тому Ломоносов и твёрдо уяснил, что природа чудна и удивительна не только в большом, в проявлениях небесного масштаба, но велика и в малом, микроскопическом. Там тоже целый мир, огромный, непознанный и достойный приложения к себе сил и внимания.
Сажал против себя вихрастого Клементьева, серьёзного Харизомесоса, вечно над чем-то трунящего Широва, иногда Котельникова и Протасова и читал им лекцию, с ходу, без подготовки. Собственно, даже не лекцию, а размышления вслух, призывая молодых людей думать вместе с ним, соглашаться или спорить, принимать или отвергать его рассуждения.
— Как огромный внешний мир, включая планеты и космос, так и малый мир, который мы и под микроскопом не всегда углядываем, всё объединяется едиными законами. Законами движения. И наше дело все сии законы раскрыть, сформулировать, в науку внедрить и до людей довести.
— Планеты и звёзды движутся, то мы видим, — возражал Харизомесос. — А под микроскопом, ежели реакции нет, ничего не движется!
— Увеличение малое, — отвечал Ломоносов. — Материя делима, но не бесконечно. Ещё древние говорили о неделимом атоме. Вот они-то и движутся! До этой самой последней «нечувствительной частицы» и надо бы добраться микроскопом. Да нелегко это. Не знаю, как сделать такое увеличение. Но если бы добрались, могли бы узреть, как сии частицы между собой сцепляются и как шатаются.