Писал всё это и задавал себе вопросы: для чего старается? Для умножения своего благополучия? Для достижения славы и денег? Задавал и тут же отвергал эти вопросы. Не нужны деньги ему — делу нужны. Не нужна слава сама по себе — только через посредство наук российских и процветание развиваемого им неординарного промысла.
Понимал также, кроме денег и места, для сего предприятия нужны и люди: для строительства и затем для работы на фабрике, обучения ремеслу, художествам и тому подобное. По заботам своим при строительстве химической лаборатории помнил, каких трудов стоило найти рабочих; мало вольных людей в Российской империи, все крепостные или служивые, за помещиками, за казной записанные. А поелику именно в этом государстве жил Ломоносов и ему отдавал все силы и умение, полагал верным к его устройству применяться: испрашивал у Сената указа — приписать ему, Ломоносову, двести душ крестьян мужского полу.
Узнав о том предприятии, поняв, сколь много независимости даст осуществление сих замыслов Ломоносову, снова взвился Шумахер. Стал писать доносы, что не осуществит сей кабинетный учёный своих посулов, растратит деньги, провалит дело. Пустил мерзкий слушок, что-де сенатская ссуда нужна Ломоносову только для покрытия многочисленных собственных долгов. Чужеземцы-ненавистники сей слушок тут же подхватили. Распространяли его продуманно, здесь тоже система — указано было, кому из немцев куда пойти и что сказать. Один в сенатской Канцелярии о том ненароком скажет, второй — в Поместном приказе[143], иные вельможам при случае нашепчут, иные простачков-россиян подучат, а те уже будто бы от себя ту выдумку понесут. И пошла, посыпалась напраслина; через малое время её уже как достоверность повторяли.
Клевета в Шумахеровых арсеналах не последнее место занимала, ненавистники пользовались ею умело и безо всякого смущения. Потому, верно, в Сенате первое прошение Ломоносова осталось без ответа, решили там воздержаться на всякий случай, замотали, затёрли просьбу по столам и папкам.
Однако отступать Михайла Васильевич не собирался! Уже загорелась в нём идея, зажглась пламенем, а когда Михайла воспламенялся — не было ему препятствий, одни ломал, другие отбрасывал, третьи обходил, но цели достигал. Написал новое прошение и решил обратиться прямо к императрице. Вот он и случай получить обещанную награду!
Но двор в те поры находился в Москве. Масленичное веселье там, на пушистом снегу при февральском солнышке, веселей и здоровее, нежели в петербургской пронизывающей изморози и промозглой слякоти. Хотел сразу поехать туда, да опять не тут-то было, снова затор — паспорта у Ломоносова нет. Ранее не выправлял, не было нужды, ныне же сунулся в Канцелярию, но Шумахер и слышать о том не хочет. А без паспорта по Руси ездить не положено и невозможно — любой пристав, любой ярыжка имеет право беспаспортного схватить и, невзирая ни на какие словеса, как беглого, в кутузку затолкать, до выяснения.
Снова отнёс жалобу в Сенат, испрашивая твёрдого указания Академической Канцелярии выдать ему, Ломоносову, паспорт для поездки в Москву и лошадей. Опять задержка, опять ожидание, но ожидать чего-либо лучше всего за работой — продолжал стекло варить, составы перебирать, рецепты записывать.
В разгар сих дел в лабораторию прибежал сияющий Рихман. Колючие глаза сверкали, взмокший парик набекрень, лицо красное от быстрой ходьбы.
— Придумал! — едва ли не от порога закричал он. — Придумал, как мерить електричество! Просто и безотказно!
Ломоносов кивнул Клементьеву и Васильеву, с которыми составлял шихту, и пошёл к Рихману.
— Что же ты придумал?
— А вот, смотри! — Рихман протянул руку, в которой была зажата металлическая линейка.
— Вижу линейку. К чему её прикладывать?
— Не её прикладывать. К ней прикладывать електрическую силу. И эта сила будет отталкивать от линейки шёлковую нить. Чем больше електричества, тем больше угол отклонения нити. Я проверил. Давай вместе убедимся.
Качнул утвердительно головой Ломоносов, улыбнулся своим мыслям и потом одобрительно ответил:
— Молодец! Дело предложил. Давай проверим, — и пошёл за електрическими причиндалами, сукном, стеклом, лейденской банкой.
Долго тёрли стекло сукном, подносили к линейке, зажатой в сухом дереве, но нить только чуть дёргалась.
— Мала сила, — говорил Рихман. — У меня от електрической машины нить отклонялась.
Поэтому решили натирать два стекла одновременно и отдавать его заряд в лейденскую банку. Провели манипуляцию раза три, затем поднесли банку к линейке — и вышло: нить отошла от линейки, чуть отклонилась и снова медленно опустилась на место.
— Всё верно, — подтвердил Ломоносов. — Електрическая сила иссякает со временем, и нить опускается. — Посмотрел на воодушевлённое лицо Рихмана и снова одобрил: — Молодец. Вот и сделал ты прибор для наблюдения електрической силы. Електрический измеритель, електроскоп.
Время шло, народ отгулял масленицу, наступили великопостная тишь и церковные бдения. Отставлены блины масленые, пироги разные, мясное варево и прочие скоромные разносолы. На столе щи пустые да каша с конопляным маслом — надо дать животу разгрузиться, телу от лишнего жира очиститься. Михайла по той причине полагал пост в меру полезным. Но только в меру, цинготное же голодание считал столь же вредным, как и безмерное обжорство.
Будни не тяготили Ломоносова, Михаила Васильевич никогда особенно праздники от будней не отличал, и часто с пользой отработанный день давал ему удовлетворение и создавал праздничность настроения гораздо большие, нежели праздно проведённый день календарного праздника. А сейчас удачно сложились дела по изданию давно подготовленного собрания стихов. Шумахер, видя, что стихи Ломоносова в моде, разрешил напечатать «Собрание стихов» в академической типографии. Вероятно, надеялся собрать приличную сумму от продажи «Собрания» в доход академии, а стало быть, и в свой личный. Хоть и не желал Шумахер поощрения Ломоносова, но деньги пересилили, и «Собрание стихов» пошло в печать.
Кроме этого, подготовил Михаила Васильевич все бумаги по фабрике в Мануфактур-коллегию[144], составил планы запроектированных строений, описи оборудования и ведомости предполагаемых затрат для обоснования ссуды. Всё написал и разрисовал продуманно, экономно, с наивысшей выгодой для дела, хотя и понимал, что все ловушки финансовые не обойдёт и промашки относительно плана будут обязательно.
Несколько раз толкался в Сенатскую Канцелярию, дабы ускорить рассмотрение прошения, и вот наконец пришла в академию бумага из Сената с решением по его жалобе. Снова предписывалось Шумахеру препятствий поездке не чинить, отпустить академика Ломоносова в Москву, дать паспорт, лошадей в санные подводы за его, Ломоносова, счёт.
Ни минуты более после того не медлил Ломоносов. Наступил март, надо было успеть до распутицы сгонять в Москву и хорошо бы назад тоже санным путём вернуться. В том резон был немалый: санями гнать до Москвы — это не в коляске трястись. Подорожной, дабы брать перекладных лошадей на почтовых станциях, Ломоносов не получил, ехали на одних и тех же, с ночлегами и отдыхом. Но и то по сто с лишком вёрст в день без натуги делали и за неделю до Москвы добрались. А в тележке, да по распутице и за две недели могли бы не управиться, пришлось бы поездку откладывать до лета.
В Москве Ломоносов несколько дней потратил, чтобы вырвать Шувалова из придворной суеты и без помехи поговорить. А залучив того на беседу, вместо одного дела изложил сразу два. Первое — о фабрике, а второе — напоминание о ходатайстве по поводу открытия Московского университета. Никак не мог, попав в Москву, то дело не вспомнить, никак.
Шувалов, одуревший от масленичных затей и хороводов, в себя ещё не пришедший, слушал его невнимательно. Утомлённые глаза смотрели лениво и равнодушно, губы брезгливо кривились от нежелания заниматься делами. Видя такое безразличие и полную забывчивость прежних обещаний, не погнушался Ломоносов поиграть на тщеславных струнках души Шувалова.