Ну и, конечно, была Анечка. То есть для нас, сопливых юнцов, она звалась, натурально, Анной Юрьевной, но за глаза ее никто иначе как Анечкой или Анютой не величал, и крылся в этом имени невероятный сарказм, поскольку ее поразительные в своей активности подвиги на внутрилагерном любовном фронте не были секретом даже для младшего поколения заключенных, к которому принадлежал и ваш покорный слуга, а восторженные отзывы о ее талантах всей лагерной шушеры мужеского пола раскатистым эхом достигали окрестных деревень, откуда спешили к нам толпы подвыпившего бичевья с целью вкусить сладости ее близости. Анечка была пионервожатой, комсомолкой, а посему отзывчивой и чуткой к чужим желаниям.
Про себя скажу, что у меня с Анечкой сложились совершенно особые отношения. Именно у меня с ней, потому что у нее со мной, разумеется, никаких отношений сложиться не могло по причине моей половой незрелости, на которую я тогда так досадовал.
В моей же юной душе возникло что-то наподобие не отягощенной похотливыми помыслами влюбленности в эту яркую, грудастую и донельзя развязную девку, одну из тех, о которых говорят, что им пальца в рот не клади (пальца, впрочем, никто и не клал). Всегда живая и готовая к действиям, Анечка появлялась и исчезала незаметно, но ее сумасбродные и порой отчаянные задумки по разнообразию нашей богатой впечатлениями пионерской жизни не давали нам забыть о ней ни на секунду. Иногда ее идеи были просто-таки нездоровыми, и упомянутое выше принудительное размалевывание ребят губной помадой было, что называется, просто цветочками. Чего стоит один только почетный караул у ведра с блевотиной, после того, как в отряде откуда-то появилась бутылка спирта? А поглощение окурка, произведенное пойманным ею за курением не то Степой, не то Семой? А проведенная Анечкой дележка продуктов после так называемого Родительского дня (который, заметьте, помимо пионерского лагеря проводится лишь на кладбище), при которой в нашем распоряжении, собственно, осталась лишь минеральная вода, да и та не в полном объеме? Да что говорить, воспитательный процесс у нас не оставлял желать лучшего. А самое главное – мы уже тогда учились плясать под дудку шлюхи, что многие из нас до сих пор и проделывают.
Мне же Анечка не казалась ни злой, ни пошлой. Я был от нее в тайном восторге и люто ненавидел каждого, кто осмеливался в моем присутствии пройтись по ее достоинствам или моральному облику. Правда, вслух я этого не говорил и даже поддерживал рассказчика отрывистым одобрительным смехом, дабы не навлечь на себя обоснованное подозрение в недопустимой лояльности и не стать посмешищем. Таким образом, я обучился и еще кое чему, а именно молчаливому предательству.
Находясь в тиши моей каменной беседки или прислушиваясь в ночи к ровному сопению спящих однокашников, я предавался своим неоформленным мыслям и мечтам о моей развратной пассии, безраздельно царившей в моей душе, когда Господь милостиво не дал мне еще ума для четкой формулировки моего чувства. Милостиво, потому что, пойми я тогда суть моих переживаний, безусловно сгорел бы от стыда и отчаяния.
Но в моих мечтательных томлениях все было иначе. Анечка, которая, живи она в другом месте и времени, несомненно стала бы портовой шлюхой или разменивающейся на стакан дешевого портвейна шалавой, рисовалась мне наделенной всеми мыслимыми благодетелями принцессой, самым ярким цветком райского сада, в котором я, конечно же, был садовником. Мне все было ясно: к ее сегодняшнему стилю жизни мою Анюту склоняет лишь непонимание того, какое бесконечно-лучистое счастье она обрела бы в моих объятьях! Злые испорченные люди используют ее наивность и девичью доверчивость, не подозревая, насколько омерзительна их гнусная похоть! Но я положу этому конец, непременно положу!
В моих ночных подвигах я неизменно избавлял Анечку из лап разбойников, насильников и директора лагеря, я спасал ее из самых, казалось, безнадежных ситуаций, а она, разумеется, платила мне за это страстной любовью и незыблемой верностью. Тогда я, пожалуй, еще верил в сказки со счастливым концом, и мечты мои не казались мне столь уж далекими от реальности.
И представьте, они сбылись! Правда, частично, поскольку предмет моего вожделения так никогда и не очутился в моих всепрощающих объятиях, но благодаря необъяснимому, мистическому случаю я все же сумел кое в чем помочь моей дорогой вожатой. Жаль лишь, что она об этом так и не узнала.
Началось с того, что на утреннем построении я не увидел объекта моих грез на ее обычном месте – возле флагштока с развевающимся лагерным знаменем. В этом, конечно, не было ничего удивительного – последствия бурной ночи могли просто не позволить Анне Юрьевне присутствовать на «распределении работ», принудив ее отдаться мягкому теплу кровати – однако тот факт, что не появилась она ни за завтраком, ни за обедом, а драйка полусгнившей сцены никому не нужного клуба контролировалась кем-то другим, заставил меня заподозрить Анечку в серьезной болезни, а то и вовсе в отъезде в город по каким-то делам. Однако, даже не дорисовав картинку о том, как чудно было бы, кабы я мог ее сопровождать, я был отвлечен приказом воспитательницы «убраться с глаз», а в суматохе наполненного новыми идиотскими работами дня более о ней не вспомнил. Следующий день прошел так же малопримечательно для меня: Анечка не появлялась, а без нее мое лагерное существование становилось и вовсе невыносимым. Не видя ее хотя бы издалека, не слыша ее характерного, с чуть заметной хрипотцой голоса и не наблюдая ее раскачивающегося на веревке за бараком нижнего белья советского производства я хирел и впадал в меланхолию, проникаясь ко всему миру неприязнью, граничащей со злобой. Я уверил себя, что зазноба моя проводит свои выходные дни в городе, и стал терпеливо дожидаться ее возвращения, привычно поглядывая на ведущую в ее закуток дверь в надежде, что та вот-вот откроется и Анечка вынесет на порог свое великолепное тело.
После обеда я случайно стал свидетелем разговора Светланы Ильиничны с одной из воспитательниц, стоящей перед ней с видом горемычным и виноватым. Начала их диалога я слышал, но концовка привлекла мое внимание: заместительница директора выговаривала подчиненной за нерадивость и непроизведение контроля за «этими безмозглыми кошками, позволяющими себе все, что им вздумается, нимало ни заботясь о своих обязанностях».
«И не пытайтесь ее выгораживать! Вы меня в гроб сведете вместе с этим разнузданным молодняком! Да что она себе позволяет?! Мало мне здесь ее шашней со всей округой, так она еще и исчезла, не сказав никому ни слова! Подумать только, Лидия Карповна, как они у Вас распоясались!» – с этими словами Светлана Ильинична, фыркнув, развернулась на каблуках и, исполненная величавого достоинства, удалилась, оставив отчитанную коллегу предаваться стыду за свою некомпетентность. Хотя эта грозная матрона и не упомянула имени той, чьим поведением была так раздосадована, мне было совершенно ясно, что речь идет о предмете моего вожделения, который, должно быть, презрев должностные обязанности, удалился по своим делам на несколько дней, чем ранил заботливую Светлану Ильиничну в самое сердце. Я усмехнулся и поспешил убраться восвояси, пока оплеванная Лидия Карповна не осознала, что я был свидетелем ее унижения.
Хвойный лес, обступавший беседку, источал неповторимый запах, а размеренное спокойствие его жизни наполняло и мою легкой приятной радостью. Я вновь пришел сюда, чтобы в тишине насладиться гостеприимным теплом природы и упорядочить скачущие газели-мысли, незатейливо раскрашивающие мое существование. У меня было хорошее настроение, подогреваемое красными лучами прячущегося в горы за Тубой солнца и мыслью, что до конца срока, простите, сезона, уже не так уж и далеко скоро я снова пойду в школу, обрыдшую зимой и кажущуюся теперь такой милой, а вечера стану проводить не за разучиванием новых речевок и поиском свободного места в загаженных сортирах, а в играх и беседах с моим другом Альбертом, по которому успел соскучиться. А еще я отыщу в городе Анечку, и она, не увлеченная более водоворотом нашпигованного пошлостью лагерного борделя, обратит на меня внимание и мы подружимся. Я был уверен в этом так же, как в том, что сижу на каменной скамье в таежной беседке и что тот, кто сейчас размеренно долбит клювом в ее крышу, является птицей. Скорее всего, сбрендившим обознавшимся дятлом, а быть может, и просто очумелой вороной, запутавшейся в своей вороньей жизни. Я лениво поднялся, чтобы проверить свою догадку и, выйдя из беседки, потянулся на носках, стремясь увидеть моего нежданного гостя, избравшего методом общения азбуку Морзе.