— Какой, какой, Петр Терентьевич? — переспросил Дудоров.
— Законсервированный, — разъяснил Бахрушин. — Смолоду он хоть как-то да мыслил. Отличал все-таки эсеров от коровьего хвоста. А потом его будто взяли и замариновали в консервной банке и продержали в ней сорок лет. Потом откупорили эту банку, и он явился к нам из маринада этаким овощем соления двадцатых годов… Может быть, я в чем-то и ошибаюсь, что-то преувеличиваю, наговариваю на него. Может быть. Ведь у меня с ним особые отношения… Но каковы бы они ни были, он для меня мертвый.
— А тот как? — спросил Кирилл Андреевич Тудоев о Тейнере. — Ребятью он приглянулся.
— Да и мы с Еленой Сергеевной пока худого не можем сказать про него. Американец он. Я с ним будто встречался раньше много раз. Наверно, в книжках. Там он бывал под другими именами, другой масти и, может быть, даже иногда другого пола, а существо одно и то же. Но это все, Григорий Васильевич, — обратился он к Дудорову, — первые впечатления. И, я думаю, впечатления поверхностные. Но какие бы они поверхностные ни были, можно сказать, что Тейнер — человек общительный, прост в обращении с людьми. Остроумен в разговоре. Понимает толк в русской речи и, как мне показалось, любит ее до щегольства. Зорок. Любознателен и откровенен. Или делает вид, что откровенен. О нас знает раз в сто больше, чем Трофим. В машине мы перебросились с ним о семилетке, и оказалось, что он читал съездовский доклад Никиты Сергеевича и даже помнит наизусть некоторые цифры. Сталь. Зерно. Рост производительности. Очень хорошо отзывался об электрификации.
— Допускает ли он, что мы перегоним Америку? — спросил Дудоров.
— Мы не касались этого вопроса, но все же он сказал, что в мире нет шагов шире, чем наши. Но он тут же, как бы мимоходом, вставил о том, что мы, широко шагая, многое перешагиваем. В смысле — не доделываем. Не обращаем внимания. Не заботимся о качестве некоторых вещей. И с этим нельзя было не согласиться, особенно когда мы ехали через наш старый мост. Мы ведь его тоже перешагнули, не сменив опорные сваи.
— Он на меня произвел тоже неплохое впечатление, — заметил, к удивлению Бахрушина, Дудоров.
— Как это понимать? Неужели ты виделся с ним, Григорий Васильевич?
— Разумеется. Должен же секретарь парткома спросить: «Не терпят ли проезжающие неприятностей?»
— А он что?
— Ничего. Ответил, что чувствует себя лучше, чем это возможно, и спросил, с кем имеет честь разговаривать, и я назвал себя по имени, отчеству, фамилии и партийной должности.
— Ну и как? — заинтересовался Бахрушин.
— Очень был доволен и ни капли не удивлен моим приходом. А потом попросил показать ему село. И я не отказался. Пока вы купались с одним американцем, с другим мы успели побывать в новом саду, в библиотеке, в музыкальном кружке. Тейнер, оказывается, играет на скрипке. Не ахти как, но все-таки… Ребята-скрипачи с удовольствием слушали его американские детские песенки. А потом он играл «Сомнение» Глинки. Жалею, что не было вас, Петр Терентьевич.
— А я и не сомневался, что Тейнер любит музыку и любит детей. За это велю завтра же доставить ему подарочную бутылку петровской водки.
— Тогда велите доставить две, — сказал Дудоров. — Тейнер заснял маленьких скрипачей узкопленочным киноаппаратом для американского телевидения и записал маленьким магнитофоном их игру. Я думаю, это все вам должно быть приятно.
Бахрушин остался доволен. Может быть, Тейнер в самом деле такой человек, каким он кажется. Не притворство же это ради стремления расположить к себе! Хотя…
Всякое бывает на белом свете.
В этот вечер не в одном бахрушинском доме разговаривали о Тейнере и Трофиме. Едва ли была изба, завалинка, улица, где не упоминались бы эти имена и не пересказывались события минувшего дня, сразу же ставшие достоянием всех. Но все это, как поведала Пелагея Кузьминична Тудоева, только запевка к песне, а песня — впереди, и как она споется, пока гадать рано.
— Утро вечера мудренее, — повторила Тудоиха известные сказочные слова и добавила к ним свои: — А день и того больше. Не столько мудростью, сколько длинностью. Поживем — увидим, а видеть, я думаю, будет что…
XVI
Трудовая жизнь колхоза шла своим чередом…
Как всегда в первый день сенокоса, Бахрушин поднялся до зари, чтобы не упустить росу. До зари поднялись и остальные.
Сенокос и поныне оставался веселым деревенским праздником. Даже бухгалтерские работники и те просились покосить, погрести, пометать в стога сено. Пусть машина давно вошла в обиход жизни колхоза, все же техническое богатство колхоза не вытеснило матушку косу. Коса все еще оставалась живой, не знающей старости прабабкой шустрых косилок, как и старые деревянные грабли, потерявшие в веках счет своему возрасту. И этому есть свое объяснение.
Самые сочные, молокогонные травы в Бахрушах росли в лесах, по малым полянам, где для косьбы была непригодна даже верткая одноконная косилка. А коса, обкашивавшая каждый пень, каждое дерево, давала добрую треть самородного зеленого богатства, ничуть не уступающего сеяным травам.
Для «разминки телес» косил и сам председатель. Во время покоса на своих постах оставляли только самых незаменимых. Птичниц. Тепличниц. Доярок. Огорожей. Дежурных по водокачке. Секретаря при телефоне… Да и те ухитрялись выговорить себе подмену, чтобы хоть день-другой провести на покосе, на вольном воздухе.
Большая половина косарей выехала на свои участки с вечера, чтобы переночевать в лесных балаганах, сооруженных из веток, в незатейливых шатрах или просто под разлапистой елью у костерка.
Ночевать в лесу ни с того ни с сего было бы странным для всякого, а оправданная покосом ночевка в шалаше манила каждого. Теплые ночи, звонкие песни, смолевые запахи, скородумки из первых грибов, уха с дымцом, ужин с винцом, печеная картошечка особенно хороши в родных лесах.
И от мала до стара все веселы в эти покосные дни. Одни вспоминают, другие надеются…
Кого только не одарил уральский лес своими щедротами, своим умением молчать!
Семнадцать лет Кате, внучке Дарьи Степановны. Семнадцать лет. Еще по-девчоночьи Катя тоща, легка и пуглива. Рано ей еще, ей же еще рано цвести в сосняке, щебетать в ельнике… А что сделаешь, коли месяц тому назад он повстречался на просеке, затормозил голубой, ухоженный до зеркального блеска мотоциклет и, словно боясь своего голоса, сказал ей:
— Здравствуйте, Катя! Можно вас подвезти?
А Катя тогда почему-то вдруг застеснялась, потупилась и ответила тоже на «вы», как будто это был не их бывший вожатый Андрюша Логинов, а другой человек:
— Да что вы, Андрей Семенович, я и пешком дойду. Тут всего-то осталось километра три…
А он:
— Нет, что вы, пять! — И, отстегнув у коляски чехол, еще раз пригласил Катю: — Пожалуйста!
Катя, может быть, и не села бы тогда, да увидела в коляске расшитую шелковую подушечку, к тому же она еще подумала, что Андрей, может быть, не зря предпочел лесную пешеходную тропу гладкому большаку, идущему рядом.
С этого дня бахрушинским невестам стало ясно, что завидное и всегда пустовавшее место в коляске мотоцикла молодого главного механика колхоза прочно занято внучкой — Дарьи Степановны — Катей.
Вот и сегодня Андрей Логинов гонял по лесным покосным таборам, оставляя за собой синий дымок. Он якобы проверял технику. Только всякому было ясно, что лесная покосная техника — коса да грабли — не нуждается в заботе главного механика.
Андрей не знал, что Кате строго-настрого приказано Дарьей Степановной не появляться весь этот месяц в Бахрушах. И пока не уедет в Америку «бабушкина напасть», Катя вместе с братьями будет жить подле Дальней Шутемы, на Митягином выпасе.
Надежда, дочь Дарьи, не соглашалась с матерью. Она не считала нужным прятать своих детей и прятаться самой от человека, к которому не было и не могло быть никаких чувств. Надежде Трофимовне даже хотелось показать себя и ребят Трофиму Терентьевичу.