— Я не спорю с вами, Петр Терентьевич, — сказал Тейнер. — Может быть, и моя голова велика, если судить по размеру шляпы, которую я ношу, но не туго свита. На свете бывают разные сорта капусты. Но всякий кочан имеет свое применение. Вот этот, например, моя мама предпочла бы другим. Его пустоту легко заполнить рубленым мясом и потом сварить. Получается отличное блюдо… Вообще пустой кочан очень удобен для всякой начинки. Поэтому я рад выслушать вас, Петр Терентьевич.

Бахрушин покраснел:

— Не обижайтесь, дорогой мистер Тейнер. Вы, право же, мне очень приятны, и я искренне сожалею, что как мы ни садимся, а в совместные музыканты не годимся… Видимо, у каждого своя нотная грамота.

— Ну вот и все ясно, — вмешался Стекольников. — Если уж капустные кочаны смешали с нотной грамотой, нечего от этого ждать хорошей музыки… Джон, хочешь поехать в питомник серебристых лис?

— Спасибо. Я не люблю их ни в прямом, ни в переносном смысле.

— Джон! Неужели я похож… Ну, как ты мог так сострить!

Джон расхохотался. Подпрыгнул. Захохотал. Пожал руку Стекольникову и сказал:

— Но ведь моей голове тоже не хочется быть кочаном капусты, если она думает о себе как о фабрике великих идей!

Размолвка свелась на нет. И они заговорили о грибной вылазке, о специальном телевизионном фильме Тейнера, который он назовет «Дети как дети», но все же «хорошей музыки» пока не получалось.

— Не диффундируем! — сказал Тейнер, прощаясь у Дома приезжих.

— Но и не враждуем, — ответил Стекольников.

— Пусть Пелагея Кузьминична начинит его рубленым мясом. Научите ее. Не пропадать же сорванному кочану. Я сегодня буду вашим гостем, и мы подиффундируем на эту тему. — Бахрушин подал Тейнеру кочан и, махнув рукой на прощанье, повез Стекольникова в правление.

XXVIII

— Ежели б, — говорил Трофим Тудоевой, — ваши люди могли увидеть хоть бы в половину глаза, чем крепко американское благополучие, мне бы тогда не надо было доказывать, на чем растут еловые шишки. Вот посмотрят в Москве американскую выставку, и люди поймут, почем сотня гребешков.

Долго и подробно объяснял Трофим терпеливой слушательнице, что такое конкуренция, без которой невозможна никакая жизнь.

— Ну, пускай земля общая, пускай машины и скот принадлежат всем, но если не будет конкуренции колхоза с колхозом, как можно богатеть?

Тудоева слушала и вязала чулок, а Трофим, сидя босиком, в нижней рубахе на крыльце Дома приезжих, доказывал теперь не столько ей, сколько самому себе, что борьба на рынке приводит к процветанию. Он утверждал, что один другого для того и бьет ценой, чтобы битый перекрывал небитого для всеобщего процветания и выискивал удешевление всякой и всяческой продукции, от моркови начиная и до автомобилей включительно.

Убежденный в этом Трофим искренне сожалел, что ни брат, ни Сметанин, ни самый глазастый из всех, секретарь партийного комитета Дудоров, не усваивали этих его мыслей.

Социалистические порядки, как и религию, Трофим находил хорошими для души, для самочувствия, но не для дела. И ему было совершенно непонятно: на чем держится колхозное хозяйство и что двигает его? Не сознание же, о котором там много рассуждали и Кирилл Тудоев и Петрован.

Ну как может сознание заставлять человека добросовестно трудиться и добиваться благополучия? Может быть, они открыли новую веру в построении рая на земле? Может быть, этот рай, именуемый коммунизмом, и зовет их на подвиги?.. Не зря же Дудоров знает заповеди, как хороший кержацкий начетчик. Может быть, они по-своему пересортировали священное писание, и отвеяли плевелы, и выбрали из него самолучшие истины?

Как в кипящем котле, бурлили мысли в голове Трофима, усомнившегося в правильности проповедуемых им правил ведения хозяйства и боящегося своих сомнений. Может быть, рядом с богом и превыше его он сотворил себе золотого тельца, считая его всемогущим движителем жизни и повелителем рода человеческого?

Набив трубку, Трофим стал прикидывать, что движет им и теми, кто живет и работает на его ферме. Сначала он нашел на это ответ: жизнь. «Но что значит жизнь?» — спросил он себя. И кошка живет, и собака живет. Жизнь жизни рознь. У него большой дом и шесть комнат. В доме хорошая утварь и полный достаток. Его постоянные рабочие живут хуже. Некоторые совсем худо. А сезонные рабочие даже спят в сараях, и все их имущество ездит вместе с ними. И это считается справедливым. Справедливым по закону золотого бога, чью веру исповедуют в его стране. А по священному писанию?

Священное писание расходится с законами его страны. А у них, в колхозе?

У них в колхозе тоже есть расхождение, но куда меньшее. И это расхождение изо всех сил норовят уничтожить. Если говорить по совести, то в Бахрушах нет такой разницы в жизни людей, какая была и какую он помнит.

Так что же, безбожники, выходит, на самом деле ближе к богу, чем он, верующий в господа?

Верующий, но исповедующий ли его?

Выколотив трубку, Трофим продолжил рассуждения.

И эти рассуждения подтверждали, что он, фермер Трофим Бахрушин, молится другому богу, исповедует другие, подсунутые кем-то ему законы… И этот другой бог велит порабощать братьев своих, даже братьев по вере. Таких же молокан, как и он. Этот бог заставляет разорять соседей и желать им зла, не в пример безбожному Дудорову, Сметанину, Петровану, Кириллу Тудоеву, безусому зоотехнику Володе и всем, кого знает теперь Трофим.

— Что же ты молчишь, моя молочная сестра Пелагея? Почему ты не распнешь брата своего или не найдешь слова успокоения его душе? — вдруг обратился Трофим к Тудоихе, как кержак к игуменье.

Тонкое ухо Тудоевой, хорошо чуявшее речь до малейшего словца, уловило ту напыщенность, которой Трофим окрашивал свои искания.

И Пелагея Кузьминична ответила:

— А что я могу сказать тебе, молочный мой брат Трофим? Правду? Тебя обидишь. Гость как-никак. Фальшивую утеху? Перед самой совестно, Одно скажу: зря ты приехал сюда.

— Как это зря?

— А вот так. Жил бы там и жил своей жизнью. Умер бы в своей молоканской вере. Почил бы от дел мирских… И тебе бы хорошо было, и нам немаятно. А теперь что получается?

— А что?

— А то, что ходишь ты среди нас, как верблюд в театре… Хочется тебе понять и то и это, а понять-то нечем.

— Нечем?

— Нечем, Трофим. Поздно. Хрящи у тебя в голове захрясли. Окостенели… И ты нам чужой, и мы тебе не свои. Хорошо еще, что Дарью не встретил…

— А если бы встретил, так что?

— Она бы сказала тебе, что нужно сказать…

— Я бы ей всю жизнь, всю душу открыл, и узнала бы она, в каком я пекле пекся. Узнала бы и простила меня. За этим и ехал сюда.

Трофим опустил голову, подпертую руками. Помолчал. Потом высморкался под лестницу и принялся обуваться. Обувшись, он подошел к Тудоихе и сказал ей:

— Хочешь, часы с боем для твоего Кирилла отдам? На двадцати двух камнях. Ни разу не чинены. Возьми и скажи: где она хоронится с внуками?

Пелагея Кузьминична, довязывавшая в это время второй подарочный носок Трофиму, спустила петлю. Этого с ней не случалось. Старуха не ожидала такого поворота. У нее запал язык. Она не скоро собралась с силами, чтобы ответить Трофиму. А когда собралась, ей не захотелось делать этого. И она молча вынула спицы из недовязанного носка и принялась сматывать на клубок свою работу.

Как хочешь, так и понимай.

XXIX

Чем больше появлялось новых знакомых у Трофима Терентьевича, тем сильнее он чувствовал одиночество и разлад с самим собой. Бесцельно бродя, он убивал время. Вот и сейчас, разгуливая по знакомым полям, Трофим встретил свинаря Пантелея Дорохова.

Этого человека он знал мальчиком. Отец Пантелея был работником у Дягилева. Пантелей тоже знал Трофима. Но тот и другой не подавали виду, что они помнят друг друга.

Пантелей, сызмала пристрастившийся к выращиванию поросят, теперь, в свои немолодые годы, чувствовал себя знатоком и великим новатором по части выращивания и откормки свиней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: