Только что я написал и отослал письмо в Анапу, на почтамт, как получил открытку, что Анапа отменяется. Ну, все равно письмо было хорошее о стране Бимини, оказавшейся в Алуште, в Крыму.

Буду ждать твоего возвращения.

В.

В 1967 г. он завершил свой сборник «Воскрешение лиственницы» и в своей толстой тетради написал посвящение мне, опубликованное теперь, я, правда, исключила из посвящения слова: «она является ее (книги) автором, вместе со мной». Это, конечно, безбожное преувеличение.

Письма 1968 года свободнее — у В.Т. появилась своя комната, и можно было писать, не опасаясь, что письмо попадет в другие руки. Июнь 1968 г. был высшим пиком нашей близости, мы встречались ежедневно, В.Т. готовил ужин, по воскресеньям и субботам ходили купаться в Серебряный Бор. Как-то очень привыкли друг к другу. И вдруг! Все оборвалось, я уехала в Крым, меня с восторгом встретили муж и дети, настоящая реальность, настоящая семья. А с В.Т. — не выдумка ли моя?

В 1969 году В.Т. на выставке Матисса испытал приступ стенокардии («Как на выставке Матисса/ Я когда-нибудь умру»). И тут, как видно, он задумался о судьбе своего наследия, прежде всего литературного. Из свойственного ему суеверия он никогда не обсуждал этот вопрос со мной. О смерти мы не говорили. Лишь перед отъездом в интернат для престарелых и инвалидов он передал мне остальной архив и конвертик с надписью: «Экстренно, после моей смерти». В конвертике я обнаружила черновики завещания, и письмо мне, а в 1-й нотариальной конторе — само завещание. Потом, по истечении срока, я оформила свидетельство о наследовании авторского права по завещанию.

Странно, но в эти же дни я видела сон: кладбище, глинистые какие-то дорожки, на склонах холма кособочатся мраморные бюсты, лают и прыгают собаки, а я что-то ищу, ищу и не могу найти. А сторож где-то в темноте кричит: «Закрываю!» И я не могу найти то, что ищу.

А ведь все еще были живы — В.Т, мама, папа. Еще годы я не знала утрат, и мир был еще тот, где все живы, все есть. Это был мир живых, любимых, мир счастья, моря, зеленой травы, чистой, холодной речки.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

лето 1968

И хочется всю книгу жизни перелистать…

Последняя моя книга «Воскрешение лиственницы» посвящается Ирине Павловне С.

Она — автор этой книги вместе со мной. Без нее не было бы этой книги.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

8 июля 1968 г.

Дорогая Ира, получил телеграмму вечером сегодня, а днем симферопольскую открытку. Верю, что будет все хорошо, месяц пройдет быстро. Крепко тебя целую, желаю хорошо отдохнуть. Со страхом думаю о палатках, которые тебе придется тащить при обратном отъезде. В Серебряный Бор я почему-то больше не ездил, хотя духота и грозы, и даже написал стишок об этих грозах и о своем дне рождения. Но завтра, если будет жара, поеду в Серебряный Бор. Стишок не посылаю, он вчерне и требует шлифовки.

Как твои ребята. Напиши обязательно про всех, о каждом особо, очень интересно, как их ты там встретила.

Вологодские письма, на которые я не успел ответить, для меня по-особому важны. Особенно потому, что в Вологде побывала ты таким удивительным образом.[361] Я думал, город давно забыт и встречи со старыми знакомыми — вологодскими энтузиастами, проживающими на Беговой улице — никаких эмоций — ни подспудных, ни открытых — у меня не вызывали, после смерти матери все было кончено, крест был поставлен на городе, несмотря на энергичные действия Союза писателей Вологды и первого секретаря обкома по зачислению меня в «земляки». Все это скорее раздражало, если не отталкивало. А вот теперь, после твоей поездки, какие-то теплые течения где-то глубоко внутри. Я Вологду помню, но не очень люблю. Удивительно здорово, что ты видела дом, где жил первые 15 лет своей жизни, и даже заходила в парадное (так оно раньше называлось) крыльцо с лестницей на второй этаж, с разбитым стеклом на лестнице, просто сказка. Белоозерский камень мне потому менее дорог, чем камень от собора, что на Белоозере я никогда не был, а у собора прожил пятнадцать лет. Дерева там не было (с фасада дома) никогда. Было гладкое поле, дорога. Куст боярышника под окнами. А дерево — тополь — было во дворе сзади дома.

Целую. Пиши.

В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской

Москва, 10 июля 1968 г.

Спасибо тебе за листок в твоем бюваре,[362] за твою сердечность, разумность, за всегдашнее желание сделать мне что-то теплое и хорошее. Да, бювар. Или это не бювар, а называется как-нибудь иначе. В 1956 году я был в Клину, в музее Чайковского проездом из Туркменской ссылки к сомнительному моему московскому будущему. Я сомневался в нем и тогда. Но не боялся. Все должно было как-то образоваться. Так вот, в каком-то разрыве поездных расписаний я попал в клинский музей, в дом Чайковского, прошел по комнатам вместе с экскурсией. Тогда я слышал получше и все, что экскурсовод говорил, услышал. Экскурсовод был молодой парень, племянник не то Чайковского, не то Давыдова, родственник Чайковского, очень эрудированный мальчик, умело отводящий любопытство школьников (экскурсантами были школьники 9—10 класса, человек тридцать), касающееся Н.Ф. фон Мекк и пресловутого Алексея, слуги Чайковского.

«Вот тут стол, где Чайковский писал, сочинял музыку, а вот рояль, который Чайковский никогда не открывал. Рояль стоял на всякий случай, если понадобится проверка написанного. А вот стол, где Чайковский писал письма — он, мои друзья, за свою недолгую жизнь написал пять тысяч писем. А вот это бювар Чайковского, — экскурсовод приподнял папку с промокательной бумагой. Видите на бюваре остался след <пера> Петра Ильича», экскурсовод по глазам слушателей уловил какую-то свою ошибку, нарушившую связь со слушателем, быстро эту ошибку исправил. Экскурсовод поднял папку с промокашкой над головой и повысил голос.

— Вот это называется бювар…

— Бю-ю-ва-ар, — восхищено вздохнули школьники, обогащенные книжным сведением.

— Портрет Надежды Федоровны фон Мекк — вот этот, — он протянул указку к небольшому портрету, — здесь никогда, при Чайковском не висел, но мы, — голос экскурсовода стал строгим, — сочли необходимым напомнить почитателям Чайковского, кое о чем. Поняли?

— Поняли, — сказал клинский школьник.

Вот моя история со словом «бювар». Спасибо тебе, моя милая, за те строчки, которые ты оставила в своем бюваре. О Пиросманишвили.[363] Конечно, это искусственная репутация — особенно если помнить, что мы с тобой посмотрели большую, тщательно продуманную выставку, организованную покровителями художника. Одна-две картины из этой коллекции внушили бы наверняка мысли о том, что где-то рядом находится значительное и надо искать, смотреть, а когда собрали все вместе, видно, что искать большое искусство нечего, что этот примитивист такого рода, который может дать толчок большому искусству (вроде Шагала). Нужно иное обобщение, иная высота и глубина.

Да и в части красочности, колорита — все работы Пиросманишвили не более удачных находок, а не художественных откровений. Поиск художественной истины тут слишком неглубок.

Его открыватели — Зданевич,[364] Ильин[365] — это один из «вещистов» — русский соратник Эренбурга (кажется), футурист первого призыва (вроде Петникова[366]), все родственники, кажется, известного народника Зданевича[367] (процесс 50??). Но я могу ошибаться.

Еще хочу написать тебе о Вологде, как это необыкновенно, что ты там побывала и почему.

Еще хочу повторить тебе, что мы с тобой очень похожи друг на друга — и крепко поцеловать тебя.

Погода здесь резко похолодала, тучи, холодные ливни, и поездки в Серебряный Бор я отменил. Пойду на «Фантомаса». «Фантомас» новый идет в кино, где год тому назад я бы и афиши не читал об этом кино. А сейчас еду с удовольствием. Это кино — «Ленинград».[368]

Крепко целую. Перелистав календарь, убедился в чуде. Неделя уже прошла.

В. Шаламов.

Для первого письма у меня не было конвертов «авиа» — но сейчас я купил целую пачку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: