В журнале «Октябрь», в № 1 за 1936 год опубликован рассказ «Три смерти доктора Аустино» — о расстреле антифашиста.

В журнале «Вокруг света» (№ 12, 1936) напечатан рассказ «Возвращение» — о революционере, потерявшем во время аварии память.

Все эти три рассказа связаны с антивоенной, антифашистской темой и дышали тем воздухом, каким дышала вся страна и, пожалуй, весь мир.

Было страстное желание выразить эту тему сжато, лаконично, сюжетно. Так все рассказы и писались. Сейчас их условный универсализм кажется мне плохим решением темы.

Были рассказы и другого рода — на материале живой жизни. Таким был рассказ «Пава и древо», напечатанный в № 5 журнала «Литературный современник» за 1937 год в Ленинграде. Это рассказ об ослепшей вологодской кружевнице, которой сделана операция, — простенький, наивный.

В эти же годы было написано вчерне несколько десятков рассказов — все пропало во время войны и моих скитаний на Дальнем Севере. Пропали и три тетрадки со стихами. Восстановить их невозможно, да, наверное, и не нужно. Рассказов я не жалею, потому что нашел недавно рукопись одного из этих старых рассказов. Он плох, безличен.

Я никогда не пытался написать роман, даже подумать боялся над столь сложной архитектурной формой. Но над рассказами я думал много и раньше и теперь.

С1937 года по 1956 год я был в заключении и в ссылке (с 1951 г.). Условия Севера исключают вовсе возможность писать и хранить рассказы и стихи — даже если бы «написалось». Я четыре года не держал в руках книги, газеты. Но потом оказалось, что стихи иногда можно писать и хранить. Многое из написанного — до ста стихотворений — пропало безвозвратно. Но кое-что и сохранилось.

В 1949 году я, работая фельдшером в лагере, попал на «лесную командировку» — и все свободное время — писал — на обороте старых рецептурных книг, на клочках оберточной бумаги, на каких-то кульках.

В 1951 году я освободился из заключения, но выехать с Колымы не смог. Я работал фельдшером близ Оймякона, в верховьях Индигирки, на тогдашнем полюсе холода и писал день и ночь— на самодельных тетрадях.

В 1953 году уехал с Колымы, поселился в Калининской области на небольшом торфопредприятии, работал там два с половиной года агентом по техническому снабжению. Торфяные разработки с сезонницами-«торфушками» были местом, где крестьянин становился рабочим, впервые приобщался к рабочей психологии. Там было немало интересного, но у меня не было времени, — мне было больше 45 лет, я старался обогнать время и писал день и ночь — стихи и рассказы. Каждый день я боялся, что силы кончатся, что я уже не напишу ни строчки, не сумею написать всего, что хотел.

В 1953 году в Москве встретился с Пастернаком, который незаслуженно высоко оценил мои стихи, присланные ему в 1952 году.

Осенью 1956 года я был реабилитирован, вернулся в Москву, работал в журнале «Москва», писал статьи и заметки по вопросам истории культуры, науки, искусства.

Многие журналы Союза брали у меня стихи в 1956 году, но в 1957 г. вернули все назад. Только журнал «Знамя» напечатал шесть стихотворений «Стихи о Севере». Этот цикл встретил положительную оценку у рецензентов «Литературной газеты».

В 1958 году в журнале «Москва», в № 3 опубликовано пять моих стихотворений.

В «Дне поэзии» 1961 года напечатал стихотворение «Гарибальди в Лондоне».

Переводил для «Антологии грузинской литературы», для сборников чувашских, адыгейских поэтов, стихи Радована Зоговича для издательства «Иностранная литература».

В издательстве «Советский писатель» в 1961 году вышел небольшой сборник «Огниво», получивший ряд положительных рецензий («Литературная газета», «Литература и жизнь», «Новый мир»).

В сборнике этом пятьдесят три стихотворения, а написал я около тысячи.

Сдал сборники «Шелест листьев» — в «Советский писатель» и «Вода и Земля» — в «Молодую гвардию».

Написал несколько десятков рассказов на северном материале, десятка два очерков.

Проза будущего кажется мне прозой простой, где нет никакой витиеватости, с точным языком, где лишь время от времени возникает новое, впервые увиденное — деталь или подробность, описанная ярко. Этим деталям читатель должен удивиться и поверить всему рассказу. В коротком рассказе достаточно одной или двух таких подробностей. В последних рассказах Бунина, только, конечно, не таких, как «Чистый понедельник», а гораздо лучших — есть кое-что похожее на настоящую прозу будущего.

Думается, что короткая фраза, входящая в моду после двадцатых годов, не отвечает традиции русского языка, духу и природе русской прозы Гоголя — Достоевского — Толстого — Герцена — Чехова — Бунина…

Бабель принес короткую фразу из французской литературы.

Что касается стихов, то космос поэзии — это ее точность, подробность. Ямб и хорей, на славу послужившие лучшим русским поэтам, не использовали и в тысячной доле своих удивительных возможностей. Плодотворные поиски интонации, метафоры, образы — безграничны.

Возврат к ассонансу от рифмы для русского языка бесплоден. «Корневые» окончания — обыкновенный ассонанс. «Свободный» стих и белые стихи могут быть поэзией, но это поэзия — второго сорта.

Вот почти все, что мне хотелось Вам сказать.

Это — не автобиография.[236] Жизнь я видел слишком близко, и говорить о ней надо не таким голосом. Это и не рецензия на собственные вещи. Это — литературная нить моей судьбы, разорванная и снова связанная.

С уважением

В. Шаламов.

1962

Переписка с Гродзенским Я.Д

В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому[237]

Москва, 14 мая 1962 г.

Дорогой Яков.

Спасибо тебе за письмо. Я рад, конечно, возможности выступить — от имени мертвых Колымы и Воркуты и живых, которые оттуда вернулись.

Продолжаю 16-го, после передачи.[238] Передача прошла хорошо, успешно. Но это дело требует большой собранности, сосредоточенности и напоминает больше съемку игрового кинофильма, чем фильма хроникального, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. На крошечной площадке внутри огромной коробки телестудии, заставленной аппаратами, увешанной кабелями, сигналами, работает человек пятнадцать — режиссеры, операторы, нажиматели звонков и прочие лица, деловое содержание которых определить сразу нельзя. Все это висит в метре от твоего лица, освещенного ярким светом, словом, ничего домашнего в телестудии нет.

Слуцкий делал вступительное слово — не шире и не глубже своей рецензии, в тоне благожелательности, без акцента на лагерь, на прошлое. Характеристики сути моих трудов он также не давал. Затем я прочел «Память», «Сосны срубленные» и «Камею» в полном, неопубликованном варианте. Затем Д. Колычев — молодой актер из Театра Лен. комс. — прочел «Оду ковриге хлеба» и новое стихотворение «Вырвалось писательское слово» (из тех, что я читал в Доме писателей). Я актерской читки не люблю никакой и жалел, что не сам прочел эти стихи. Вот и все. Конечно, я не мог и не имел права отказаться. Устроил это все Борис Слуцкий.

Сердечный тебе привет. Приехав в Москву, ты найдешь у себя дома две моих открытки. Оля сейчас в Гаграх — до 28 мая. Желаю тебе самого лучшего. Как только приедешь в Москву — приходи.

В. Шаламов.

Даже одежда для телевизора должна быть, как в детской игре: «черного и белого не выбирать».

В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому

Москва, 2 июля 1964 г.

Яков.

Я получил сегодня утром справку о десятилетнем стаже подземном из ГУЛАГа. Весь этот успех дела, к которому я не имел силы прикасаться целых семь лет, стал возможен исключительно благодаря твоей энергии, инициативе и помощи решающей. Соображения твои насчет Москвы были глубоко правильны. Благодарю тебя от всего сердца. Я теперь сумею избавиться от новомирских[239] обязанностей, которые меня обременяют, ибо я не такого высокого мнения о многих предметах нашей литературной жизни, которые принято высказывать сотруднику этого журнала. Я проработал в нем целых шесть лет и — кроме денежной — не встретил никакой поддержки. (Кроме сочувственной рецензии на первый сборник.) Когда ты приедешь в Москву? Я получил твою открытку после рецензии Инбер[240] — рецензия очень благожелательная, но довольно путаная. Я имею в виду ошибку


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: