Вне закона — в праве.
Тиран, нападающий на вас, имеет своим первым противником свою собственную несправедливость, то есть себя самого, а вторым противником — вашу совесть, то есть бога.
Это, разумеется, неравная схватка. Поражение тирана неизбежно. Вы, имеющий право судить, идите своим путем.
Таковы те истины, которые мы попытались выразить на первых страницах этого введения следующими словами:
Изгнание — это право, с которого сорваны одежды.
Вот почему автор этих строк был в течение девятнадцати лет доволен и опечален: доволен собой и опечален другими; доволен тем, что был честным в собственных глазах, и опечален тем, что беспредельно разросшееся преступление, переходя от одного к другому, отравило общественное сознание и в конце концов стало называться удовлетворением всех интересов. Он был возмущен и удручен национальным бедствием, именовавшимся процветанием империи. Ликование, проявляющееся в оргиях, — это признак ничтожности. Процветание, служащее позолотой злодеянию, обманчиво и порождает катастрофу. Плод Второго декабря — Седан.
Вот в чем заключались горести изгнанника, горести, влекущие за собой обязанности. Он предчувствовал будущее и различал в оглушительном шуме праздников приближение трагической развязки. Он слышал поступь событий, к которой глухи счастливцы. Катастрофа наступила, обладая двойной силой натиска — и со стороны Бисмарка и со стороны Бонапарта; одна западня карала другую. В результате — империя пала, и Франция воспрянет вновь. Десять миллиардов и две провинции — наш выкуп. Это дорого, и мы имеем право на возмещение. А пока — будем спокойны: империей меньше — чести больше. Современное положение — неплохое. Лучше видеть Францию пострадавшей от насилия, чем униженной от испытанного ею бесчестия. В этом отличие раны от вируса: рану излечивают, от чумы умирают. Империя привела бы Францию к агонии: испив позор до дна, она умерла бы. Теперь позор извергнут, и Франция будет жить. Выплюнув Восемнадцатое брюмера и Второе декабря, народ стал здоров и могуч.
Размышляя в одиночестве о будущем, изгнанник предавался суровым, но возвышенным заботам. Его скорбь смешивалась с надеждой. Как мы уже говорили, он разделял с народом его грусть и вместе с тем испытывал гордую радость при мысли, что он — изгнанник. Изгнание было для него радостью потому, что оно придавало ему огромную силу. Одна из папских булл говорит об отлученном от церкви, но непобежденном Лютере: «Stat coram pontifice sicut Satanas coram Iehovah». [6] Сравнение верно, и говорящий с вами изгнанник это признает. Возвышаясь над всеобщей безгласностью, царившей во Франции, над растоптанной трибуной, над зажатой в тиски прессой, изгнанник — свободный, как Сатана, поборник истины, перед лицом Иеговы, поборника лжи, — мог брать слово и брал его. Он защищал всеобщее избирательное право от плебисцита, народ от толпы, славу от наемника, правосудие от судьи, светильник от костра, бога от священника. Отсюда тот несмолкающий вопль, который наполняет эту книгу.
Со всех сторон, как уже упоминалось и как будет видно в этой книге, настигнутые бедствием взывали к нему, зная, что он никогда не уклонится от исполнения долга. Угнетенные видели в нем общественного обличителя всемирного преступления. Для того чтобы взять на себя эту миссию, достаточно обладать душой, а для того чтобы ее выполнить, — обладать голосом. Ими он и обладал: честной душой и свободным голосом. Он слышал призывы со всех концов света, и из глубины своего одиночества он отвечал на них. Вот о чем здесь будет идти речь. Он подвергался самым яростным преследованиям со стороны властителей, и вокруг его имени сгущалась, да и поныне сгущается, невероятная ненависть; но что ему до этого? Тем не менее ему выпало на долю завидное счастье пробыть в изгнании двадцать лет и устоять — ему одному против множества, ему, безоружному, против несметных легионов, ему, мечтателю, против всех убийц, ему, ссыльному, против всех деспотов, ему, пылинке, против всех колоссов — только потому, что у него была единственная сила — луч света.
Этим светом, как мы говорили, было право, вечное право.
Он благодарит бога. В течение всего того времени, которое требуется для превращения сорокалетнего человека в шестидесятилетнего старца, он жил этой высокой жизнью. Его высылали, преследовали, гнали. Он был покинут всеми, но не покинул никого. Он постиг превосходное свойство пустыни: именно там живет эхо. Там слышишь голоса народов. В то время как угнетатели, с которых он не спускал глаз, творили зло, он пытался творить добро. Он предоставлял тиранам право обрушивать на его голову громы и молнии, будучи озабочен лишь одним — народными бедствиями. Он жил на утесе, грезил, размышлял, мечтал, оставаясь спокойным среди лавины гнева и угроз. И он удовлетворен; ибо можно ли жаловаться, когда в течение двадцати лет подле тебя и с тобой были справедливость, разум, совесть, истина, право и море с его бесконечным гулом?
И, окутанный мраком, он был любим. Он чувствовал к себе не только ненависть; тайная любовь проникала к нему, согревая своими лучами его одиночество; он ощутил всю глубину теплоты кроткого и грустного народа; ему открылись сердца, и он благодарит необъятную человеческую душу. Он был любим издалека и вблизи. Подле него были неустрашимые товарищи по несчастью, упорствовавшие в своем долге, упрямо отстаивавшие право и истину, негодовавшие и улыбавшиеся бойцы: прославленный Вакери, превосходный Поль Мерис, стоический Шельшер, Рибейроль, Дюлак, Кеслер — все эти отважные люди, и ты, мой Шарль, и ты, мой Виктор… Я умолкаю. Оставьте мне эти воспоминания.
Автор все же не окончит этих страниц, не сказав о том, что в течение своего долгого и мрачного изгнания он ни на минуту не забывал о Париже.
Он утверждает, — а прожив так долго во тьме, он имеет на это право, — что, несмотря на тень, нависшую над Европой, несмотря на тучи, покрывшие Францию, Париж затмить нельзя. И это потому, что Париж — это рубеж, за которым скрыто грядущее.
Это — ощутимая грань, за которой идет неведомое. Будущее во всем том объеме, который можно предугадать в настоящем, — вот что такое Париж.
Все ищущие Прогресс останавливают свой взор на Париже.
Есть мрачные города; Париж — это город света.
Философ отчетливо различает этот свет в глубине своих снов.
Наблюдать за жизнью этого города, присутствовать при этом величии — волнующее зрелище для ума. Нет среды более обширной, нет перспективы более неспокойной и более великолепной. Те, кому пришлось в силу тех или иных жизненных случайностей перенестись от Парижа к океану, не увидели, испытав эту перемену, безграничного контраста. Впрочем, переход от необъятного множества людей к необъятному множеству воды не может изгладить того, что врезалось в память. И оставшееся позади видение, к которому память то и дело возвращается, становится расплывчатым, как облако, но все чаще и чаще навещает вас. Пространство бессильно его устранить. Ветер, дующий день и ночь, бесконечно чередующиеся ураганы со всех четырех стран света, вихри, шквалы и бури не способны унести с собой силуэт двух башен-близнецов и развеять контуры триумфальной арки, готической сторожевой вышки с ее набатными колоколами и высокой колоннады, опоясавшей грандиозный собор; и за последней, далекой гранью бездны, над пенными водоворотами и тонущими в них кораблями, сквозь яркие лучи, темные тучи и дыхание ветров вырисовывается из тумана огромная тень безмолвного города. Изгнанник видит его величественный призрак. Так как Париж это не только город, а целое понятие, он вездесущ. Париж принадлежит парижанам и всему миру. Даже при желании из него нельзя выйти. Парижем можно дышать. Каждый живущий, даже не зная его, носит его в себе, а тем более те, кто с ним знаком. Суровое впечатление, оставляемое необузданным океаном, при этом воспоминании приобретает новую силу, подобно грозовой вспышке. Какая бы буря ни проносилась над морем, Париж испытал Девяносто третий год. Картина возникает сама собой, крыши встают как бы из волн, и весь город выходит из моря, сообщающего ему свою трепетную бескрайность. В беспорядочном столкновении валов слышится шум людского муравейника на улицах. В этом есть дикая прелесть. Смотришь на море — и видишь Париж. Великая невозмутимость, свойственная большим просторам, не нарушает этого сна. Глубокое забвение, окружающее вас, не затрагивает его. Мысль постепенно успокаивается, но этому спокойствию не чужда взволнованность: сквозь плотную пелену мрака пробивается луч света, льющегося из-за горизонта и олицетворяющего собою Париж. О нем думаешь — стало быть, им обладаешь. Он неощутимо примешивается к вашим молчаливым размышлениям. Возвышенная тишина звездного неба не может растворить в душе стройного облика великого города. Его памятники, его история, его трудолюбивый народ, его женщины-богини, его дети-герои, его революции, начинающиеся с гневной вспышки и увенчивающиеся совершенством, святое всемогущество его умов, проносящихся в вихревом потоке, его мятежные примеры, его жизнь, его молодость — все это стоит перед взором изгнанника, и Париж остается незабываемым, неизгладимым и ненарушимым даже для человека, погруженного во мрак, — для того, кто проводит ночи в созерцании предвечного спокойствия и в чьей душе отражается глубокое оцепенение звезд.
6
Стоит перед папой, как Сатана перед Иеговой (лат.).