Вольтер, как видно, не знал, сколько красоты заключено в силе, не знал, что самые возвышенные творения человеческого духа являются в то же время, быть может, самыми простыми и безыскусными. Ибо фантазии дано раскрывать священную сущность мира, не прибегая к посторонним средствам. Стоит только увидеть ее поступь, чтобы признать в ней богиню. Et vera incessu patuit dea. [28]
Если бы возможно было свести воедино все многообразные проявления литературного творчества Вольтера, его следовало бы отнести к разряду тех диковинок, которые римляне называли monstra. [29] И в самом деле, Вольтер — это явление, может быть, единственное в своем роде; он мог родиться только во Франции и только в восемнадцатом столетии. Между ним и литературой великого века та разница, что Корнель, Мольер и Паскаль больше принадлежат обществу, Вольтер — цивилизации. Читая его, чувствуешь, что это писатель расслабленного и опошленного века. В нем есть приятность, но нет прелести, есть привлекательность, но нет очарования, есть блеск, но нет величия. Он умеет льстить, но не умеет утешать. Он околдовывает, но не убеждает. Если исключить трагедии, — наиболее присущий ему жанр, — таланту Вольтера не хватает нежности и искренности. Чувствуется, что все это результат труда, а не плод вдохновения; и когда врач-атеист говорит вам, что Вольтер весь состоял из одних только сухожилий и нервов, вы содрогаетесь при мысли, что он, быть может, прав. Впрочем, как и другой, более близкий к нам по времени честолюбец, мечтавший о неограниченном господстве в политике, Вольтер тщетно пытался установить свое неограниченное господство в литературе. Абсолютная монархия не соответствует природе человека. Если бы Вольтер понял, что такое истинное величие, он ставил бы себе в заслугу не универсальность, а монолитность творчества. Не в бесконечных переменах места и обличья выражается сила, а в величавой неподвижности. Сила — это не Протей, а Юпитер.
И здесь начинается вторая часть нашего исследования; она будет короче первой, ибо, к несчастью, по милости французской революции, ужасные политические последствия распространения философии Вольтера общеизвестны. И все же было бы в высшей степени несправедливо возлагать на писания «фернейского патриарха» всю ответственность за эту роковую революцию. Ее следует рассматривать как результат давно начавшегося социального распада. Вольтеру и эпохе, в которую он жил, приходится и обвинять и извинять друг друга. Слишком сильный для того, чтобы подчиниться своему веку, Вольтер был слишком слаб, чтобы господствовать над ним. И оттого, что силы их были равны, между Вольтером и его веком происходило постоянное взаимодействие, непрерывный обмен безрассудствами и нечестивостью, вечный прилив и отлив новых идей, волны которых то и дело подмывали какой-нибудь обветшавший столп социальной постройки. Представим себе только политическое лицо восемнадцатого столетия — скандалы Регентства, мерзости царствования Людовика XV, насилия в министерствах, насилия в судах и везде отсутствие подлинной силы; представим себе моральное растление, распространяющееся постепенно от головы к телу, от знати к народу, придворных прелатов, будуарных аббатов; представим себе старую монархию, старое общество, которые шатаются на своем общем основании и могут еще выдерживать натиск новаторов только благодаря магическому действию прекрасного имени Бурбонов;[30] представим себе Вольтера, брошенного, как змея в болото, в это разлагающееся общество, и мы перестанем удивляться тому, что заразительное действие его мысли ускорило гибель политического порядка, устоявшего в период своей молодости и расцвета против нападок Монтеня и Рабле. Не он сделал болезнь смертельной, но именно он вызвал ее развитие, ее особенно тяжкие приступы. Понадобилась вся желчь Вольтера, чтобы забурлила, наконец, эта грязь; потому-то и приходится обвинять этого злосчастного человека в немалой доле чудовищных вещей, творившихся во время революции. Что же касается самой революции, то она и должна была стать неслыханно ужасной. Провидению угодно было поместить ее между самым опасным из софистов и самым грозным из деспотов. На заре ее средь погребальных сатурналий[31] является Вольтер, на закате ее из кровавой резни [32] встает Буонапарте.
Декабрь 1823
О ЛОРДЕ БАЙРОНЕ
По поводу его смерти
Июнь 1824 года. Недавно умер лорд Байрон.
Нас спрашивают, что мы думаем о лорде Байроне и о его кончине. Но не все ли равно, что мы думаем? И имеет ли смысл писать об этом, если, конечно, не предположить, что каждый человек ощущает властную потребность сказать несколько достойных запоминания слов о таком великом поэте и о таком значительном событии? Если верить мудрым притчам Востока, слеза, падая в море, становится жемчужиной.
Нас, людей, из-за приверженности к литературе живущих особой жизнью, которая стала нашим мирным уделом, благодаря любви к независимости и к поэзии, смерть Байрона должна была потрясти в известном смысле, как беда, случившаяся в родном доме. Для нас она явилась одной из тех утрат, которые затрагивают особенно близко. Человек, посвятивший себя служению литературе, ощущает, как сужается вокруг него сфера материального существования и как расширяются в то же время пределы его духовной жизни. Сердцу его дороги лишь немногие близкие люди, зато душой владеют все поэты прошлого и настоящего, и соотечественники и чужеземцы. Природа дала ему одну семью, поэзия создает для него другую. Чувство симпатии, которое порождают в нем столь немногие из соприкасающихся с ним людей, устремляется сквозь вихрь встреч и отношений в окружающем обществе, за пределы веков и стран, к тем нескольким избранникам, которых он понимает и чьего понимания он, по своему разумению, достоин. В однообразном круговороте житейских привычек и дел, в толпе равнодушных людей, где его задевают и толкают, он никому не подарит своего внимания, зато между ним и этими рассеянными во времени и пространстве отмеченными им существами возникает теснейшая связь, словно от них к нему проходит некий электрический ток. Сладостная общность мыслей незримыми, но неразрывными узами соединяет его с этими избранниками, такими же одинокими в окружающем их мире, как сам он одинок в своем. И если случайно ему посчастливится встретить кого-либо из них, достаточно единого взгляда, чтобы они узнали друг друга, единого слова, чтобы они могли заглянуть друг другу в душу и убедиться в своем полном согласии. И вот уже через несколько мгновений два, казалось бы чужих друг другу, человека становятся близкими, как братья, вскормленные одной матерью, как два друга, испытанные в одной беде.
Да позволено будет нам заявить и, если нужно, похвалиться этим — к Байрону влекла нас симпатия, подобная той, о которой шла сейчас речь. Разумеется, это не было тем влечением, какое испытывает гений к другому гению, но во всяком случае это было чувство восхищения, восторга и признательности; ибо признательностью обязаны мы людям, чьи творения и чьи деяния вызывают в сердце нашем благородный трепет. Когда мы получили весть о смерти этого поэта, нам показалось, будто у нас отнята часть того, что нам обещало будущее. С чувством глубокой горечи отказались мы от мысли завязать когда-нибудь с Байроном такую же поэтическую дружбу, как та, которую мы, гордясь и радуясь, поддерживаем с большинством из выдающихся умов современности, и мысленно мы обратились к нему со следующим прекрасным стихом, которым один из поэтов его школы почтил благородную тень Андре Шенье:
28
И горделивая поступь изобличает богиню (лат.).
29
Чудовища (лат.)
30
Всеобщая деморализация должна была пустить очень глубокие корни, если понапрасну был послан небесами в конце века Людовик XVI, этот высокочтимый мученик, добродетель которого доходила до святости. (Прим. авт.)
31
Перенесение останков Вольтера в Пантеон. (Прим. авт.)
32
Расстрел у церкви Сен-Рок. (Прим. авт.)