Когда вставал Эсхил в защиту Прометея,
Рим Ювенал хранил от ярости злодея,
А Данте низвергал тиранов в черный ад,
Поэты были те подобны эвменидам;
Их озаренный лик пугал всех мрачным видом,
Был маской бронзовой, чьи в ночь уста кричат.
И ужас шел от них. В их черепах горящих
Клубился мыслей рой, стремительных, свистящих,
Что жгли надменный грех, боролись с подлым злом
И гордой на чело ложились диадемой —
Неумолимою и грозною эмблемой
Змей, что сплелись клубком.
О змеи тайные Минервы исступленной,
Драконы-божества, пророчицы-горгоны,
Стон подхватив людской в неистовстве своем,
Всем нам несете вы пример и поученье.
Вы для народных масс, для зла и преступленья —
И мудрость светлая и черной кары гром.
О жалкий сплав людских сует, пустых желаний, —
Мечты! Вы вянете при первом же дыханье
Степных ветров, что вас разносят по земле.
Любовь, и власть, и скорбь, горящая во мгле,
Гордыня, ненависть, и гнев, и сладострастье, —
Как мимолетный дым, все исчезают страсти.
Зачем такой порыв и пыл зачем такой,
Раз он сменяется уныньем и тоской?
К чему весь этот шум, о люди? Для того ли,
Чтоб слыть титанами? Мир верит поневоле,
Когда рычите вы в костре глухих страстей,
Средь вспышек ярости, тщеславия затей,
Желаний, страхов, мук и ухищрений мозга,
В то, что из бронзы вы, меж тем как вы — из воска!
В беседке лиственной, беспечный,
Он пьет, он веселится вечно;
Напившись, валится он с ног.
И, снова жаждущий веселья,
Едва оправясь от похмелья,
Он за шесть су идет в раек.
Смеяться, пить — святое дело!
Толчется он у почернелой
Свинцовой стойки день-деньской.
И тащит будни воскресенье
В домишко под зеленой сенью
Своею длинною рукой.
В листве поблескивают жбаны…
Подружкам протянув стаканы,
Их чмокнем в щеки лишний раз.
Для счастья ведь немного надо!
Имела портики Эллада, —
Повсюду кабачки у нас.
Вот — отдохнуть на камни сели,
О, этот, удержу в веселье
Не знающий, народ низов,
Кто, полн ребяческих замашек,
Дает из столь глубоких вспашек
Бесплодных несколько цветов!
«О, что за сибарит врожденный!» —
Рим восклицает, пораженный;
А Сибарис: «Какой квирит!»
Он склонен к диким переменам,
И, если б не был он гаменом,
Архангела б он принял вид.
Афинянин — его родитель.
То он своей судьбы властитель,
То — в малодушье родовом.
Попробуйте решить загадку!
Он все, что начал, выйдя в схватку,
Заканчивает шутовством.
Без крови в жилах, в пляске праздной,
Проводит он с душой развязной
Июль и август — день от дня.
О, что за легкость в человеке! —
Но вот поднялся ветер некий,
И он, исполненный огня,
Провозглашает, пробуждаясь:
«Я Франциею называюсь!»
В стремительной своей красе,
С душой, поющей в гибком теле,
Он — как пчела, во дни апреля
Купающаяся в росе.
И он встает, грозой сверкая,
Несокрушимое свергая!
Огонь взяв в руки и со злом
В борьбе неистовой испытан,
Во взгляде божество хранит он,
И человека под крылом.
Эдем — в его зловонной яме;
Он в сталь вгрызается зубами,
Вождей и воинов родит.
И, горд, победу торжествуя,
Свою он песенку хмельную
Кончает криком: «Леонид!»
И пусть его иной бесчестит.
Народ — и женщина он вместе!
Ребенок он, что, полн чудес,
Вдруг превращается в героя.
Он низко падает порою,
Но достигает и небес!
Наездник бронзовый стоял во тьме, — прямой.
Спал город вкруг него — домов несчетных строй;
На небе сумрачном чертились колокольни,
Подобны пастухам, пасущим гурт свой дольний;
Стыл Богоматери двухбашенный Собор,
И башня каждая страшилась кинуть взор
В безлунной мгле на стан своей сестры огромной;
Зенит заволокло такою мутью темной,
Что блеск небесных бездн бесследно в ней исчез;
Хрипя под сводами полуночных небес,
Лишь ветер мял ее, отчаянье впуская;
Висела облаков завеса гробовая;
Казалось, что заре воскреснуть не дано,
Что утру не открыть прозрачное окно,
Что солнце — страшный угль, очаг, навек разбитый,
Здесь, в беспредельности, где ночь сомкнула плиты
Над устрашенною, застылою землей,
Угасло навсегда, задушенное мглой:
Такое из небес, исполненных томленья,
Полуночь пролила на мир оцепененье!
Как бы для зрителей угрюмых — небосвод
Разверз до самых недр ночного мрака грот.
Спокоен, при мече, вздымая шлем пернатый,
Старинных рыцарей надев крутые латы,
Был там он, выпрямясь, в одежде боевой.
Фигурой — исполин, улыбкою — герой,
Поводья черные перчаткой стиснув черной,
Гигант и властелин, недвижный и упорный,
Он вечным жестом ночь, казалось, леденил
И, с тенью траурной вплотную слитый, стыл,
С небесной теменью могильной медью сплавясь.
Кумир, загадочно перед собой уставясь,
Видением вершин, фантомом горных гряд,
Стоял, недвижностью зловещею объят:
Ведь он — от вечности, поскольку — от могилы!
Конь этот, никогда не ржавший и застылый,
Безмолвный воин сей, чей образ воплотил
Всю мощь молчания, как признак скрытых сил,
Сей цоколь сумрачный, царящий над толпою,
Вознесший свой покой над бурею живою,
И, гроба выходец, державный сей колосс,
В нас нагнетающий воспоминанье гроз,
В ком до сих пор король, палач и деспот мнится
(Которого б теперь не испугалась птица),
Вся эта статуя — чудовище мечты.
И если даже день плеснет в его черты,
Их солнечным лучом светля и уточняя,
И если даже вкруг кишит прохожих стая,
То жутью тайною он все же облачен,
Тоской кладбищенской… Но вечерами он,
Король задумчивый, солдат и вождь угрюмый,
Вновь обретает ночь с ее ужасной думой.
В бездонном сумраке стоит он, жуть струя.
И все величие, всю мощь небытия,
Все то спокойствие, что лоб его надменный
В трагическом плену у меди неизменной
Мог сохранить, все то, что пристальный зрачок,
Став вечным, сохранить из блеска молний мог,
Всю эту полужизнь за гранью гробовою,
Что знаменитому оставлена герою
Во сне, под черными крылами похорон,
Все то усилие, что совершает он,
Воитель, чтобы стать не королем, а богом,
Всю мрачность местности в ночном безмолвье строгом, —
Все это истукан сумел в единство слить,
Чтоб одиночество державное хранить!
И Сена мрачная струит свой шум унылый
Под этим всадником из ночи и могилы…
И ветер вопль стремит, и плещет пена вод,
И тяжкоарочный в тумане мост растет
Каким-то призраком расплывчатым и смутным
Под гордым рыцарем, над бегом бесприютным
Реки униженной; и в арках темнота —
Как триумфальные для статуи врата.
Внезапно в тишине, неведомо откуда,
Из непроглядной тьмы, где туч сгрудилась груда,
Где дремлет страшная, пустая глубина, —
Над этой статуей, томящейся без сна,
Глядящей, медное свое чело нахмуря,
В даль, в гробовой простор, где ночь, тоска и буря,
Раздался голос — чей? — из ледяных глубин:
«Узнай, на месте ли еще стоит твой сын?»