Когда виконт Фуко овернским кулаком
Красноречивого гнал Манюэля, — гром
Прошел по всей стране: народ рычал ответно;
И море ведь кипит, чуть всколыхнется Этна.
Тут мрачною зарей блеснул Тридцатый год,
И зашатался вновь Бурбонов чванный род
На троне вековом. В то черное мгновенье
Уже наметилось гигантское крушенье…
Но род, запятнанный тем взмахом кулака,
Был все ж великим. С ним мы прожили века;
Он все ж победами блистал в ряду столетий:
Наваррец был в Кутра, святой Луи — в Дамьетте…
А вот князь каторги, — в Париже, в наши дни, —
Кому, как видно, зверь, палач Сулук сродни,
Фальшивей Розаса, Али-паши свирепей,
Впихнул закон в тюрьму, и славу кинул в цепи,
И гонит право, честь, и честность, и людей —
Избранников страны, ораторов, судей,
Ученых — лучшие таланты государства.
А наш народ, стерпев злодейство и коварство,
Сто раз отхлестанный позорно по лицу,
Но плюх не ощутив, торопится к дворцу,
На люстры поглядеть, на цезаря… В столице
Он, суверен, рабом трусит за колесницей!
Он смотрит на господ — как в Лувре, сплошь в крови,
Предатель с подлецом танцуют визави,
Убийство в орденах, и Кража в платье с треном,
И брюхачи — Берже с Мюратом непременным —
Твердят: «Живем! Прощай, надежда, идеал!»
Как будто бы таким народ французский стал,
Что даже в рабстве жить способен и — ликует!
Да! Ест и пьет, и спит, работает, торгует,
Вотирует, смеясь над урной с дном двойным…
А этот негодяй, молчальник, нелюдим,
Шакал расчетливый, голландский корсиканец,
Насытив золотом своих убийц и пьяниц,
Под балдахин взнести свое злодейство рад
И, развалясь, сидит; и видит вновь, пират,
Французский свой капкан и римский, столь же низкий,
И слизывает кровь людскую с зубочистки.